👶 Перейти на сайт 🎥 Перейти на сайт 👀 Перейти на сайт ✔ Перейти на сайт 😎 Перейти на сайт

Жерминаль













Эмиль Золя
ЖЕРМИНАЛЬ
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
I
К четырем часам утра луна скрылась; наступила темная ночь.
У Денеленов все еще спали. Старый кирпичный дом, безмолвный и мрачный, с плотно запертыми дверями и окнами, стоял в конце обширного запущенного сада, за которым начиналась шахта Жан-Барт. Позади дома километра на три тянулась пустынная дорога в Вандам — большую деревню, скрытую за лесом.
Денелен, усталый после целого дня, проведенного в шахте, храпел, повернувшись носом к стене. Вдруг ему показалось, что его зовут. Проснувшись, он действительно услыхал голос и побежал отворить окно. Перед ним в саду стоял один из его штейгеров.
— Что случилось? — спросил он.
— У нас, сударь, бунт!.. Половина рабочих отказывается от работы и не дает другим спускаться в шахту.
Денелен не сразу понял, в чем дело; в голове, отяжелевшей от прерванного сна, шумело; из окна его обдавало холодом, как из ледяного душа.
— Так заставьте их спуститься, черт возьми! — проговорил он.
— Это длится уже целый час, — сказал штейгер. — Мы решили, что надо пойти за вами. Только вы, быть может, сумеете их образумить.
— Хорошо, иду.
Денелен быстро оделся. Он совершенно пришел в себя, но был до крайности взволнован. Можно было ограбить весь дом: ни слуга, ни кухарка — никто не шевельнулся. Но по другую сторону площадки слышались возбужденные голоса, и когда Денелен выходил, дверь распахнулась, и показались обе его дочери в наскоро накинутых белых пеньюарах: старшая, Люси, двадцати двух лет, высокая, пышная брюнетка, и младшая, Жанна, которой едва исполнилось девятнадцать, — небольшого роста, с золотистыми волосами, нежная и миловидная.
— Папа, что случилось?
— Ничего особенного, — ответил Денелен, чтобы успокоить дочерей. — Там, кажется, шумят буяны. Пойду посмотрю.
Но они запротестовали, не хотели его отпускать, требуя, чтобы он хоть выпил чего-нибудь горячего: иначе он вернется больной; ведь он должен помнить о своем слабом желудке.
Отец отнекивался, уверяя честным словом, что ему надо идти скорее.
— Послушай, — сказала Жанна, повиснув у него на шее, — выпей рюмку рома с двумя бисквитами, а то я от тебя не отстану, и тебе придется унести меня с собой в таком вот виде.
Он должен был подчиниться, ворча, что бисквиты застрянут у него в горле. Но дочери уже спускались перед ним по лестнице со свечами в руках. Внизу, в столовой, они стали торопливо подавать: одна наливала в рюмку ром, другая устремилась к буфету за бисквитами.
Рано оставшись без матери, девочки были избалованы отцом и без надлежащего руководства довольно плохо воспитаны. Старшая мечтала стать оперной певицей, младшая была помешана на живописи, — она обладала смелым вкусом, выделявшим ее среди других. Когда сильно расстроенные дела заставили их переменить весь уклад дома, экстравагантные девицы сразу превратились в очень сметливых и разумных хозяек, глаз которых открывал в счетах каждый упущенный сантим. Теперь они, несмотря на свои размашистые манеры художниц, крепко держали в руках бразды правления, экономили каждое су, ссорились с поставщиками, без конца переделывали старые платья и добились всеми этими усилиями того, что дом сохранял приличный вид, хотя нужда и росла.
— Папа, ты ничего не ешь! — повторила Люси, заметив его озабоченность, его мрачную молчаливость; она испугалась. — Значит, это серьезно? У тебя такой вид… Скажи только слово, и мы останемся с тобой; обойдутся на этом завтраке и без нас.
Люси говорила о пикнике, который предстоял в то утро. Г-жа Энбо должна была заехать в коляске сначала к Грегуарам за Сесилью, потом за ними, чтобы всем вместе отправиться в Маршьенн на литейный завод, куда их пригласила завтракать жена директора. Это был прекрасный случай осмотреть мастерские, доменные и коксовые печи.
— Конечно, останемся, — подтвердила Жанна.
Но Денелен рассердился.
— Зачем? Я вам повторяю, что это пустяки… Доставьте мне удовольствие, ложитесь обратно в постель, выспитесь хорошенько и будьте готовы к десяти часам, как условлено.
Он обнял их и поспешно вышел. Сапоги его застучали по мерзлой земле в саду; затем шаги затихли в отдалении.
Жанна заботливо заткнула пробкой бутылку с ромом, а Люси заперла бисквиты на ключ. В комнате на всем лежала холодная опрятность, как во всех столовых, где скудно едят. Обе девушки воспользовались тем, что встали так рано, и проверили, не осталось ли с вечера какого-нибудь беспорядка. Вот валяется забытая салфетка; надо побранить прислугу. Наконец они поднялись к себе наверх.
Денелен шел кратчайшим путем по узким дорожкам огорода. Он думал о своем пошатнувшемся состоянии, о проданной акции Монсу, о миллионе, который он реализовал, мечтая увеличить его в десять раз и который сейчас подвергается такому риску. Ряд непрерывных неудач, огромный непредвиденный ремонт, разорительные условия эксплуатации и наконец страшный промышленный кризис, разразившийся в то самое время, когда предприятие только начало приносить доход. Забастовка может его доконать. Он толкнул маленькую калитку; в ночной темноте едва можно было угадать темные очертания шахтенных построек, вдали мерцало несколько фонарей.
Жан-Барт нельзя было сравнить по значительности с Воре, но благодаря обновленным постройкам шахта стала, по выражению инженеров, «красивой». Не ограничиваясь тем, что ширину шахтного колодца увеличили на полтора метра, а глубину довели до семисот восьми метров, промысел заново оборудовали; поставили новую машину, новые клети для спуска рабочих, обновили по последнему слову техники инвентарь. В постройках сказывался даже некоторый налет изящества: сортировочная украшена резным фризом, башня часами, приемочная и машинное отделение закруглены, словно капелла в стиле Возрождения. Надо всем высилась труба, увенчанная мозаичной спиралью из красного и черного изразца. Водоотливный насос помещался на другой шахте, ближе к старой шахте Гастон-Мари, предназначенной только для откачки. В Жан-Барте, по правую и левую стороны от главной шахты, было только два ствола: один для вентиляции, другой с лестницами для спуска.
Шаваль пришел первым в три часа утра и принялся совращать товарищей, убеждая их последовать примеру шахтеров из Монсу и требовать прибавки в пять сантимов на вагонетку. Очень скоро четыреста человек, которые работали на дне шахты, высыпали из бараков в приемочную, с криками размахивая руками. Желавшие продолжать работу, босые, с лопатой или с киркой под мышкой, держали в руках лампочки; другие углекопы, еще в сабо и в пальто по случаю холода, загораживали проход в шахту. Штейгеры надрывались до хрипоты, стараясь водворить какой-нибудь порядок; они взывали к благоразумию рабочих, умоляя их по крайней мере не мешать тем, кто хочет работать.
Увидев Катрину в куртке, штанах и синем чепчике, Шаваль вышел из себя. Еще дома он строго приказал ей не вставать. Она же, в ужасе от прекращения работы, все же пошла вслед за ним: Шаваль никогда не давал Катрине денег, и ей часто приходилось самой расплачиваться за него и за себя; что же с ней будет, если она перестанет зарабатывать? Одна страшная мысль преследовала ее — боязнь очутиться в маршьеннском публичном доме, где обычно кончали свою жизнь откатчицы, оставшиеся без хлеба и крова.
— Черт возьми! — закричал Шаваль. — Ты чего сюда притащилась?
Она бормотала, что ренты у нее нет и она хочет работать.
— А, ты идешь против меня, девка? Вон сию же минуту, или я так поддам тебе под зад!..
Испугавшись, она отошла и притаилась в сторонке, желая посмотреть, чем все это кончится.
Денелен подошел со стороны лестницы, ведущей в сортировочную. Несмотря на слабый свет фонарей, он быстрым взглядом окинул всю картину, всю эту кучу людей, тонущую во мраке; он знал в лицо каждого забойщика, нагрузчика, приемщика, каждую откатчицу и вообще всех, даже подручных.
В главном корпусе, еще новом и чистом, приостановленная работа точно ждала, когда к ней приступят: из разведенной машины вырывался легкий свист пара; клети для спуска рабочих, подвешенные на канатах, оставались неподвижны; брошенные вагонетки загромождали чугунные плиты. Было взято всего восемьдесят лампочек, остальные мерцали в лампочной. Но достаточно было одного его слова, чтобы вся трудовая жизнь снова пришла в движение.
— Что у вас тут происходит, ребята? — спросил он громко. — Чем вы недовольны? Объясните-ка мне все, и мы договоримся.
В беседах с рабочими Денелен обычно принимал отеческий тон, хотя и требовал от них много работы. Властный, грубоватый, он прежде всего старался привлечь их добродушным голосом, в котором звучали раскаты военной трубы. Рабочие его любили и особенно уважали за его мужество: он всегда был вместе с ними в штольнях, первый шел в опасные места, когда несчастный случай вызывал на шахте панику. Два раза посла взрыва, когда отступали самые храбрые, его спускали в шахту, подвязав под мышки веревками.
— Ну как? — сказал он. — Надеюсь, вы не заставите меня раскаиваться, что я за вас поручился? Вы знаете, я ведь отказался от жандармской охраны. Говорите спокойно! Я вас слушаю.
Все замолчали, смущенные, немного отстраняясь от него. Наконец Шаваль заговорил:
— Вот что, господин Денелен, мы не можем продолжать работу, если нам не прибавят по пяти сантимов за вагонетку.
Денелен удивился.
— Как? Пять сантимов? Почему такое требование? Я-то ведь не жалуюсь, что вы плохо делаете крепления… Я не обременяю вас новым тарифом, как администрация Монсу!..
— Может быть, но товарищи из Монсу все же правы. Они не принимают тарифа и требуют увеличения платы на пять сантимов, потому что при нынешних ценах никак нельзя чисто работать… И вот мы требуем пять сантимов прибавки… Эй, вы там, — так ведь?
Послышались утвердительные голоса, шум усилился, жесты становились угрожающими. Мало-помалу все сплотились в тесный круг.
В глазах Денелена блеснул огонь, а его кулак, кулак человека, до безумия любящего твердую власть, инстинктивно сжимался, чтобы не поддаться искушению схватить кого-нибудь за шиворот. Однако он предпочел спорить и взывать к благоразумию.
— Вы хотите пять сантимов? Я допускаю, что работа этого стоит. Только я-то не могу вам их дать. Если я на это пойду, то просто вылечу в трубу… Поймите, что я должен жить хотя бы для того, чтобы и вы могли жить… А у меня больше нет сил: малейшее увеличение себестоимости добычи угля приведет к банкротству… Два года назад, помните, во время последней стачки, я уступил; тогда еще было возможно. Но это повышение платы меня разорило, и я бьюсь вот уже два года… А теперь я скорее соглашусь сейчас же прикрыть свою лавочку, чем через месяц ломать себе голову, где достать денег, чтобы с вами расплатиться.
Шаваль злобно засмеялся в лицо хозяину, который так откровенно выкладывал перед ними свои дела. Другие повесили носы: упрямым, недоверчивым людям никак нельзя было втемяшить, что хозяин не наживает миллионов на своих рабочих.
Тогда Денелен стал настойчивее. Он принялся объяснять им свою постоянную борьбу с Монсу, которое все время начеку, чтобы его проглотить, как только он оплошает и сломает себе шею. Эта страшная конкуренция заставляет его быть экономным, тем более что значительная глубина Жан-Барта увеличивает расходы по добыче — обстоятельство чрезвычайно неблагоприятное, едва уравновешиваемое толщиной угольного слоя. И после той последней забастовки он ни за что не повысил бы заработной платы, если бы необходимость не заставила его тянуться за Монсу, да кабы не страх, что рабочие его покинут. А теперь… пусть они сами подумают о завтрашнем дне! Чего они добьются, когда он вынужден будет все продать и они очутятся под ярмом Правления? Он ведь не царит в далеком неведомом святилище; он не из тех акционеров, что держат управляющих, чтобы стричь рабочего, которого акционер никогда не видал в глаза; он просто хозяин, рискующий не только состоянием, но и всем, что у него есть: своим умом, здоровьем, даже жизнью. Прекращение работы — смерть для него, потому что у него нет запасов, а заказы все равно должны быть выполнены. А капитал, затраченный на оборудование, разве может бездействовать? Ведь он взял на себя обязательства. Кто уплатит деньги, доверенные ему друзьями? Это было бы просто банкротством.
— Так вот что, друзья, — сказал Денелен в заключение, — я хотел вас убедить… Нельзя предлагать человеку самого себя погубить, не так ли? Прибавить вам пять сантимов или допустить вашу забастовку — для меня все равно, что перерезать себе горло.
Он умолк. Пронесся ропот. Часть углекопов поколебалась. Некоторые направились к шахте.
— Во всяком случае, — сказал один из штейгеров, — все могут действовать по собственному усмотрению. Кто желает работать?
Катрина подошла одна из первых. Но Шаваль в бешенстве оттолкнул ее, крикнув:
— Мы все заодно. Только подлецы бросают товарищей!
С этой минуты казалось, что соглашение невозможно. Шум возобновился. Людей выталкивали из шахты кулаками, они рисковали быть задавленными в свалке. Директор в отчаянии попытался один бороться с этой толпой, обуздать ее угрозами — все было тщетно, и он отступил.
Денелен оставался еще несколько минут в приемочной конторе; задыхаясь, он опустился на стул, обескураженный своим бессилием, без единой мысли в голове. Придя наконец в себя, он приказал одному из надзирателей позвать Шаваля. Когда тот пришел и согласился его выслушать, хозяин жестом пригласил других удалиться.
— Оставьте нас.
Денелену пришла мысль поразведать, что задумал этот молодец. С первых же слов он почувствовал, что перед ним честолюбец, снедаемый страстной завистью. Денелен решил взять его лестью, стал удивляться, почему такой способный рабочий сам губит свое будущее. Он уже давно к нему приглядывается, хочет выдвинуть его. В конце концов Денелен прямо предложил назначить его через некоторое время штейгером: Шаваль слушал молча, сжав кулаки; но понемногу они разжимались. В голове его шла большая работа: если он будет настаивать на забастовке, то, в лучшем случае, станет помощником Этьена; а тут открывается совсем другая дорога: он может пройти в ряды начальства. Он почувствовал, как его охватывает и пьянит честолюбие. К тому же партия забастовщиков, которую он поджидал с утра, до сих пор не появлялась. Вероятно, что-нибудь ей помешало, может быть, жандармы; самое время было покориться. Но он еще продолжал отрицательно качать головой, разыгрывать неподкупного, с негодованием бить себя в грудь. В конце концов, не сказав ни слова хозяину о свидании, которое он назначил товарищам из Монсу, Шаваль обещал успокоить своих и уговорить их спуститься в шахту.
Денелен не показывался, даже штейгеры держались в стороне. В течение целого часа они слушали, как Шаваль ораторствовал и спорил, стоя на вагонетке в приемочной. Часть рабочих в ответ ему свистала, сто двадцать человек ушло, упорно отстаивая его же предложение. Был уже восьмой час, начинался день — ясный, веселый, морозный. И вдруг шахта опять пришла в движение — прерванная работа возобновилась. Встрепенулась машина, в которой заходил главный рычаг, разматывая канаты валов. Затем под сигнальные звонки начался спуск рабочих, клети наполнялись, исчезали, показывались снова, шахта поглощала очередную порцию подручных, откатчиц и забойщиков, а приемщики с грохотом катили вагонетки по чугунному полу.
— Чтоб тебя! Чего ты тут прохлаждаешься? — крикнул Шаваль Катрине, которая ждала своей очереди. — Спускайся! Нечего лодырничать!..
Ровно в девять часов утра подъехала в коляске г-жа Энбо вместе с Сесилью. Жанна и Люси были уже элегантно одеты, несмотря на то, что платья их перекраивались раз двадцать, Женелен удивился, увидав Негреля, который сопровождал дам верхом. Как, значит, и мужчины приглашены? Тогда г-жа Энбэ покровительственным тоном пояснила, что ее напугали рассказами: говорят, в этих местах шляется много подозрительного народу, — вот она и запаслась телохранителем. Негрель, смеясь, успокаивал: не стоит волноваться — пустые угрозы горланов, ни один из них не осмелится швырнуть камнем в окно.
Денелен, все еще под впечатлением своего успеха, рассказал, как ему удалось остановить бунт в Жан-Барте. Теперь он спокоен. И в то время, когда на Вандамской дороге барышни усаживались в коляску, радуясь прекрасному дню, — никто не предполагал, что вдали, в поселках, уже растет тревога, движется народ, а если приложить ухо к земле, можно услыхать топот ног.
— Прекрасно! Так и решим, — повторяла г-жа Энбо. — Вечером вы заедете за барышнями и пообедаете у нас. Госпожа Грегуар также обещала приехать за Сесилью.
— Почту долгом быть, — сказал Денелен.
Коляска покатила по направлению к Вандаму. Жанна и Люси высунулись еще раз, улыбаясь отцу, который стоял у дороги, а Негрель молодцевато гарцевал у самых колес экипажа.
Проехали лес и свернули на дорогу из Вандама в Маршьенн. Неподалеку от Тартаре Жанна спросила г-жу Энбо, знает ли она Зеленый откос; но та, несмотря на свое пятилетнее пребывание в этих краях, призналась, что ни разу там не бывала. Тогда решили сделать крюк. Тартаре находилось на опушке леса. То было невозделанное, бесплодное место вулканического происхождения; там в подпочвенной глубине уже многие века горели угольные пласты. О Тартаре давно сложилась легенда; углекопы рассказывали целые истории: огонь с неба упал в недра этого Содома в то время, когда откатчицы предавались там гнусному распутству; они даже не успели оттуда вырваться и поныне горят в этом аду. Темно-красные прокаленные скалы покрылись, как проказой, налетом квасцов. Из расщелин, словно желтый цветок, показывалась сера. Храбрецы, отваживавшиеся ночью заглянуть в эти расщелины, клялись, что видели там пламя, в котором горят души грешников. Блуждающие огни выбивались на поверхность почвы, клубились горячие зловонные пары, а грязная дьявольская кухня, не переставая, дымилась. И как чудо вечной весны, возвышался среди этого проклятого Тартаре Зеленый откос — вечнозеленые луговины, буки с постоянно распускающимися листьями и поля, дающие три жатвы в год. То была естественная теплица, согреваемая пламенем угля, горящего в недрах глубоких пластов. Здесь никогда не видали снега. Огромная зеленая куща рядом с обнаженными лесными деревьями распускалась в этот декабрьский день, не тронутая ржавчиной мороза даже на кончиках листьев.
Коляска быстро катилась по равнине. Негрель, посмеиваясь над легендой, объяснял, что огонь появляется на дне шахты от брожения угольной пыли; если его не одолеть, он может гореть без конца. И Негрель рассказал об одной бельгийской шахте, которую удалось потушить, только направив в нее течение речки. Вдруг он замолчал. Толпы углекопов каждую минуту пересекали дорогу, по которой ехала коляска. Они проходили безмолвно, бросая взгляды на эту роскошь, заставлявшую их сторониться. Число их все росло, лошади принуждены были идти шагом по маленькому мосту через Скарпу. Что происходит? Почему народ вдруг заметался по дорогам? Барышни испугались. Негрель почуял в этом трепетном движении что-то недоброе. Все вздохнули с облегчением, когда приехали в Маршьенн. Ряды доменных и коксовых печей, как будто стараясь погасить солнце, дымились, извергая сажу, расплывавшуюся в воздухе нескончаемым черным дождем.
II
В Жан-Барте Катрина уже целый час катала свою вагонетку в ожидании смены; пот лил с нее потоками, и она остановилась на минуту, чтобы вытереть лицо.
Шаваль, дробивший с товарищами жилу на дне штольни, удивлялся, что не слышно стука колес. Лампы светили скупо, угольная пыль мешала что-либо разглядеть.
— Что там еще? — крикнул Шаваль.
И когда Катрина ответила, что у нее сердце норовит выскочить и что она, наверно, сейчас растает, он рявкнул:
— Дура! Сними, как и мы, рубашку!..
Это происходило на глубине семисот восьми метров в северной части штольни жилы Дезире, в трех километрах от нагрузочной. При одном упоминании об этом месте углекопы бледнели и понижали голос, словно речь шла о самом пекле, а чаще всего просто покачивали головой, чтобы не заводить разговора о раскаленных недрах шахты. По направлению к северу, приближаясь к Тартаре, галереи проникали в среду подземного пламени, обуглившего наружные породы. В штольне в данный момент было в среднем сорок пять градусов. Тут и находилось как раз проклятое место, откуда вырывались серные пары и огненные языки, которые прохожие видели через расщелины.
Катрина уже скинула куртку, а пораздумав, сняла и штаны; с голыми руками и ляжками, в рубашке, подвязанной на бедрах, как блуза, она снова взялась за вагонетку.
— Так все же полегче, — сказала она громко. Катрина задыхалась не только от жары, но и от страха. Все пять дней, что они здесь работали, девушка не переставала думать о сказках, слышанных ею в детстве, — об откатчицах, с незапамятных времен горящих в глубине Тартаре в наказание за грехи, о которых боялись даже говорить. Конечно, теперь она взрослая и уже не верит этим глупостям; ну а все-таки, что бы она стала делать, если б из стены вдруг вышла девушка, красная, как раскаленная печь, с глазами, горящими словно головни? От одной этой мысли пот катился с нее градом.
На остановке, находившейся в восьмидесяти метрах от штольни, вагонетку принимала другая откатчица, катившая ее еще восемьдесят метров до наклонного штрека, откуда приемщик отправлял ее вместе с другими, спускавшимися сверху.
— Ловко! Славно ты устроилась! — сказала худая тридцатилетняя вдова, увидев Катрину в одной рубашке. — Я так не могу, — подручные пристают ко мне с разными гадостями.
— Еще бы! — ответила девушка. — А мне плевать на мужчин!.. Я не знаю, куда от жары деваться.
Катрина покатила назад пустую вагонетку. Хуже всего было то, что, помимо близости Тартаре, имелась еще причина, из-за которой жара становилась невыносимой. Работа подошла почти вплотную к старой шахте, к заброшенной галерее Гастон-Мари, очень глубокой, где происшедший десять лет назад взрыв газа зажег жилу и она все еще продолжала гореть за глинобитной стеной, построенной для локализации катастрофы. Стену приходилось постоянно ремонтировать. От отсутствия воздуха огонь должен был бы погаснуть, но неизвестные токи оживляли его, и огонь горел уже десять лет, накаляя стену до такой степени, что проходящих мимо обдавало жаром, словно из печки. Вдоль этой-то стены и приходилось катить вагонетки на протяжении ста метров при температуре в шестьдесят градусов.
Сделав два конца, Катрина опять стала задыхаться. К счастью, в жиле Дезире, одной из самых мощных во всей этой местности, штольня была широка и удобна. Пласт почти в два метра высотой позволял работать стоя, но углекопы предпочли бы самую тяжелую работу в более прохладном месте.
— Эй ты! Заснула, что ли? — грубо крикнул Шаваль, заметив, что Катрина не шевелится. — И кто это мне подкинул такую клячу? Накладывай живо вагонетку и кати!
Катрина стояла внизу штольни, опершись на заступ. Она чувствовала себя все хуже и смотрела на всех тупым взглядом, ничего не слыша. Углекопы работали в красноватом свете лампочек совершенно голые, точно звери, такие черные и грязные от, пота и угля, что нагота их не смущала девушку. Этот тяжелый труд, эти напряженные обезьяньи хребты, эти покрытые угольной пылью тела, изнемогающие среди глухих ударов и стона, представляли адское зрелище. Все же мужчины хорошо видели Катрину и перестали работать кайлами; посыпались шутки насчет того, что девушка сняла штаны.
— Смотри, не простудись!
— Вот у нее ноги, так ноги! Скажи-ка, Шаваль, пожалуй, хватит и на двоих!
— Что ж! Надо посмотреть! Ну-ка, подыми выше. Еще выше!
Тогда Шаваль, не сердясь на насмешки, набросился на Катрину:
— Чего стала? Двинешься ты, черт возьми?.. Вот падка-то на всякие мерзости… Будет стоять да слушать до утра.
С большим усилием Катрина принялась наполнять вагонетку; потом она ее толкнула. Галерея была слишком широка, чтобы можно было упираться в стены; босые ноги девушки напряженно отыскивали точку опоры между рельсами; согнувшись и вытянув руки, она медленно подвигалась вперед. Когда Катрина дошла до глинобитной стены, снова началось то же мучение; по всему ее телу катился крупными каплями пот, как будто она попала под проливной дождь. Едва пройдя треть пути до остановки, она уже была вся мокрая, ослепшая, вся вымазанная черной грязью. Узкая рубашка, точно обмакнутая в чернила, прилипла к телу и от движения поднялась до самых бедер. Это так мучительно связывало девушку, что пришлось снова остановиться.
Что с ней сегодня? Никогда еще она не чувствовала такой вялости, словно тело было набито ватой. Должно быть, это от вредного воздуха. Вентиляция не доходила до этой отдаленной штольни. Приходилось дышать самыми разнообразными испарениями, которые выделялись из угольной пыли с легким журчанием ручейка, часто в таком изобилии, что гасли лампочки; на рудничный газ рабочие уже не обращали внимания, потому что он бил им в нос иногда недели две подряд. Катрина хорошо знала этот вредный, «мертвый» воздух, как его называли углекопы; понизу стлались тяжелые удушливые газы, а наверху был самовоспламеняющийся легкий газ, уничтожавший, точно удар грома, подземные строения шахты и сотни людей. Катрина столько его наглоталась с детства, что не понимала, почему она так плохо переносит его теперь, отчего у нее так шумит в ушах и жжет в горле.
Это была настоящая пытка. В полном изнеможении она почувствовала необходимость сбросить рубашку: малейшие складки резали и жгли тело. Она еще не сдавалась, попробовала катить вагонетку дальше, но должна была выпрямиться. Успокаивая сама себя, что успеет одеться на остановке, она с лихорадочной быстротой стала сбрасывать с себя все: подпоясывавшую ее веревку, рубашку; казалось, она готова была содрать с себя кожу. Теперь, голая, жалкая, доведенная до состояния существа, вымаливающего подачку на грязных дорогах, словно ломовая кляча, с черным от сажи крупом, по брюхо в грязи, она на четвереньках потащилась дальше, проталкивая вагонетку.
И тут Катрина пришла в полное отчаяние: нагота не облегчила ее. Что же еще снять? Шум в ушах оглушал; ей казалось, что голова ее в тисках. Она упала на колени. Ей почудилось, что лампочка, стоявшая в вагонетке между кусками угля, гаснет. В смутном сознании девушки вспыхивала одна лишь мысль: надо прибавить фитиль. Два раза Катрина пыталась осмотреть лампочку, и всякий раз, когда она ставила ее на землю, свет в лампочке бледнел, точно у нее не хватало дыхания. Вдруг лампочка совсем погасла. Тут все рухнуло во тьму, в голове завертелся жернов, сердце обомлело, перестало биться, бесконечная усталость охватила все тело усыпляющей силой — Катрина упала навзничь, задыхаясь, чувствуя, что умирает от удушья.
— Я уверен, что она прохлаждается, черт ее дери! — заворчал Шаваль.
Он прислушался, но снизу не доносилось ни малейшего стука колес.
— Эй! Катрина, ползучка проклятая!
Его голос терялся в пространстве, ни звука в ответ.
— Смотри, как бы я сам не пришел тебя расшевелить!
Никакого ответа, все то же мертвое молчание. Взбешенный, он помчался со своей лампочкой вниз так неистово, что чуть не споткнулся о тело откатчицы, лежавшей поперек дороги. Он остановился в изумлении. Что с ней? На притворство не похоже. Нет, это не предлог, чтобы поспать. Он опустил лампочку, осветил лицо, но она стала гаснуть. Он ее поднял, снова опустил и наконец догадался: вот оно что, отравление газом! Его гнев пропал, проснулось чувство углекопа при виде товарища в опасности; он уже кричал, чтобы ему принесли рубашку, и, подняв на руки голую бесчувственную девушку, старался держать ее как можно выше. Когда ему бросили на плечи одежду, он пустился бегом, поддерживая одной рукой свою ношу, а другой — обе лампочки. Перед ним развертывались глубокие галереи, он бежал, поворачивая то направо, то налево, чтобы поскорей добраться до жизни, до ледяного воздуха, который подавал сюда вентилятор. Услыхав наконец шум ручья, который просачивался из породы, он остановился. Тут был перекресток большой галереи, которая когда-то обслуживала жилу Гастон-Мари. Вентиляция в этом месте работала, как буря, холод стоял такой, что Шаваля проняла дрожь. Он посадил свою любовницу на землю и прислонил ее к подпоркам; сознание все не возвращалось к ней, глаза по-прежнему были закрыты.
— Катрина! Да ну же, черт возьми! Как это глупо!.. Подберись хоть немножко, пока я намочу рубашку.
Его пугало, что она не приходит в себя. Она была точно мертвая; ее тонкое тело, тело подростка с едва развившимися формами, казалось, уже было погребено в недрах земли. Однако он смочил в ручье рубашку и вытер Катрине лицо. Вдруг легкая дрожь пробежала по детской груди, по животу, по бедрам несчастной, до времени отцветшей девушки. Она открыла глаза и пролепетала:
— Мне холодно!..
— Наконец-то! Вот так-то лучше! — с облегчением крикнул Шаваль.
Он ловко накинул на нее рубашку, немного поворчал, когда пришлось натягивать штаны, потому что она была совсем беспомощна. Катрина, все еще ошеломленная происшедшим, не понимала, где она и почему она голая. Когда девушка вспомнила, ей стало стыдно. Как это она решилась все с себя снять! Она стала его спрашивать, неужели кто-нибудь видел ее голую, даже без платка на бедрах? Он потешался, выдумывал разные истории, как он донес ее сюда на виду у товарищей, которые выстроились в ряд. Но и она тоже хороша — вздумала его послушаться и в самом деле выставила напоказ свой зад! Потом Шаваль побожился, что товарищи даже не заметили, круглый он у нее или квадратный, — так он мчался.
— Фу ты! Я тут подохну от холода, — сказал Шаваль, начиная одеваться.
Никогда еще он не был с ней так мил. Обыкновенно на одно доброе слово Шаваля Катрине приходилось выслушивать кучу грубостей. А как бы хорошо было жить дружно! Еще не оправившись от обморока, она вся была пронизана нежностью, улыбнулась и прошептала:
— Поцелуй меня!
Он поцеловал ее и улегся рядом, дожидаясь, когда она сможет встать.
— Знаешь, — сказала она, — ты напрасно мне кричал оттуда; у меня уже не было больше сил, право! — В штольне у вас не так жарко; но там, внизу, сущее пекло!..
— Ну, конечно! — ответил он. — Под деревьями куда приятней… Ах ты, бедная моя девочка! Разве я не понимаю, как тебе здесь тяжело!
Ее так тронуло это признание, что она стала храбриться.
— Да это случилось потому, что мне сегодня очень уж не по себе: воздух ядовитый… Но ты увидишь, что я совсем не ползучка! Когда надо работать, я работаю; правда ведь? Я скорей околею, чем брошу.
Наступило молчание. Шаваль обнял Катрину одной рукой за талию, прижимая девушку к своей груди, чтобы уберечь ее от простуды. Хотя Катрина и чувствовала, что у нее уже достаточно сил, чтобы идти обратно, но отдавалась сладкому отдыху.
— Только мне бы хотелось, — тихо произнесла она, — чтобы ты был со мною подобрее… Так хорошо, когда люди хоть немножко любят.
И она тихо заплакала.
— Но ведь я же тебя люблю! — воскликнул Шаваль. — Зачем же мне иначе было брать тебя?
Она только покачала головой. Мужчины часто брали женщин лишь для того, чтобы обладать ими, очень мало заботясь об их счастье. Слезы у нее струились все горячей от мысли, как хороша была бы ее жизнь, если бы ей попался другой парень, если бы она всегда чувствовала его руку у своей талии. Другой? И смутный образ того, другого, вставал в ее возбужденном воображении. Но с тем было кончено; теперь оставалось жить до конца с этим, только бы он не слишком бил ее.
— Постарайся хоть иногда быть таким, как сейчас!..
Рыдания мешали ей говорить. Шаваль опять обнял ее.
— Глупая!.. Ну, клянусь тебе, что буду добрым! Не злей же я, чем другие!
Катрина посмотрела на него, улыбаясь сквозь слезы. Может быть, он и прав; где они, эти счастливые женщины? И, не веря клятвам Шаваля, Катрина все же радовалась, что он сейчас так ласков. Бог мой! Если бы это только продолжалось! Они снова обнялись, прижимаясь друг к другу, но приближавшиеся шаги заставили их вскочить. Трое товарищей, видевшие, как Шаваль пробежал с Катриной на руках, явились узнать, что с ними.
Назад, пошли все вместе. Было часов около десяти утра. Позавтракали в более прохладном уголке перед тем, как опять потеть в штольне. Они уже доедали свой дневной ломоть хлеба, собираясь запить его глотком кофе из фляжки, как вдруг их встревожил шум из отдаленных ходов. Что там такое? Может быть, опять несчастный случай? Они вскочили и побежали. Забойщики, откатчицы, подручные ежеминутно пересекали им дорогу; никто ничего не знал; все кричали; ясно было, что произошло большое несчастье. Мало-помалу вся шахта всполошилась. Из галерей, мелькая в темноте, неслись какие-то безумные тени, плясали лампочки. Что случилось? Почему никто не скажет?
Вдруг один из штейгеров закричал:
— Рубят канаты! Канаты рубят!
Тут поднялась настоящая паника. Началась бешеная скачка по темным ходам. Все потеряли голову. Почему рубят канаты? Кто может их рубить, когда внизу люди? Это казалось чудовищным.
Донесся голос другого штейгера, донесся и пропал:
— Пришли из Монсу и рубят канаты! Все выходите.
Смекнув, в чем дело, Шаваль сразу остановил Катрину. При мысли, что он наверху встретится с забастовщиками, у него подкосились ноги. Значит, эта шайка явилась, а он-то был уверен, что они в руках жандармов! Одну минуту он думал, не вернуться ли назад и пройти через Гастон-Мари; но там работа уже прекратилась. Он ругался, останавливался в нерешительности, старался скрыть свой страх, повторяя, что глупо так бежать. Не покинут же их в глубине шахты?.. Опять раздался голос штейгера, уже близко:
— Все наверх! На лестницы! На лестницы!
Шаваля увлекли товарищи. Он толкал Катрину, бранился, что она недостаточно быстро бежит. Ей, видно, хочется, чтобы они одни остались тут околевать с голода? Ведь разбойники из Монсу способны сломать лестницы, не дожидаясь, пока народ выйдет. Это отвратительное предположение окончательно помутило всем головы. По галереям в бешеном вихре неслись обезумевшие люди, толкая друг друга, чтобы первым добежать до лестницы. Все кричали, что лестницы разрушены и никто не выйдет. И когда углекопы в ужасе стали кучками врываться в нагрузочную, образовалась настоящая пробка; они бросились к стволу, давя друг друга в узкой двери, ведущей на лестницы. Старый конюх, не спеша уводивший лошадей в конюшню, смотрел на них с беззаботным презрением: он привык ночевать в шахте и был уверен, что его всегда оттуда вытащат.
— Черт возьми! Говорят тебе, иди вперед! — сказал Шаваль Катрине. — Я тебя поддержу, если будешь падать.
Пробежав три километра, растерянная, вся в поту, она задыхалась и бессознательно подчинялась движению толпы. Тогда он изо всех сил стал тянуть ее за руку. Она жалобно вскрикнула, из глаз ее брызнули слезы: что же, он позабыл про свою клятву? Нет! Никогда она не будет счастлива.
— Проходи же! — ревел Шаваль.
Но Катрина слишком боялась его. Если она пойдет впереди, он будет ей все время угрожать. И она упиралась, а поток обезумевших от страха шахтеров тем временем отбрасывал их в сторону. Грунтовая вода, просачиваясь, падала крупными каплями; пол в нагрузочной, поддавшись от напора толпы, дрожал над тинистой сточной ямой глубиной в десять метров. Именно здесь, в Жан-Барте, два года назад произошла ужасная катастрофа: оборвался канат, клеть полетела на дно ямы, и два человека утонули. Все вспомнили об этом и подумали: они тоже останутся тут, если доски не выдержат и подломятся.
— Проклятая дурья голова! — кричал Шаваль. — Ну и околевай тут! По крайней мере я от тебя избавлюсь!
Он пошел вперед, она за ним.
Наверх вели сто две лестницы, метров по семи; каждая упиралась в узкую площадку шириной во весь ствол; в четырехугольную дыру едва проходили плечи. Ствол шахты напоминал плоскую трубу в семьсот метров вышины; между стеной колодца и перегородкой отделения для добычи угля проходила сырая, черная бесконечная кишка, в которой лестницы, почти отвесные, упирались одна в другую правильными этажами. Человеку сильному и то понадобилось бы двадцать пять минут, чтобы подняться по такой гигантской лестнице. Впрочем, это был лишь запасный выход на случай катастрофы.
Катрина сначала поднималась бодро. Ее босые ноги приспособились к шахтенным лестницам с квадратными ступеньками, обитыми для большей прочности железом; руки, огрубевшие от вагонеток, без устали хватались за толстые перила. Этот неожиданный подъем даже занимал девушку, отвлекая от грустных дум. Длинная — по три человека — змеевидная колонна людей вилась бесконечно, и когда голова ее выползала на свет, хвост еще находился внизу, над сточной ямой. — Пока никто еще не вышел; те, что были впереди, едва проделали треть пути. Никто не говорил, слышался лишь глухой шум шагов; лампочки, словно падающие звезды, мерцали снизу доверху по прямой восходящей линии.
Катрина услыхала, как за нею подручный считает лестницы. Она тоже стала считать. Насчитали пятнадцать и стали подходить к нагрузочной. Но в эту минуту девушка споткнулась о ноги Шаваля. Он выругался и крикнул, чтобы она не зевала. По временам вся колонна вдруг переставала двигаться. Что такое? Что случилось? У каждого появлялся голос, только чтоб спрашивать и приходить в ужас. Страх увеличивался, особенно у тех, кто был еще внизу; неизвестность того, что происходит наверху, давила все больше по мере приближения к свету. Кто-то объявил, что лестницы разрушены, лучше спуститься обратно. Этого боялись больше всего, — они могли оказаться в пустоте. Из уст в уста передавалось другое объяснение: один забойщик соскользнул с лестницы. Никто наверняка ничего не знал: крики доносились очень невнятно. Не ночевать же тут в самом деле? Наконец, ничего толком не узнав, стали опять подыматься тем же медленным, тяжелым шагом; слышался топот ног, плясали огоньки. Вероятно, лестницы разрушены выше.
На тридцать второй лестнице, когда уже прошли три яруса, Катрина почувствовала, что у нее онемели руки и ноги. Сперва у нее слегка закололо в кончиках пальцев, и вот она стала терять ощущение железа и дерева в руках и под ногами. Потом жгучая боль пронизала мускулы. Надвигался обморок; она вспомнила рассказы деда Бессмертного о том времени, когда десятилетние девочки носили уголь на плечах по неогороженным лестницам. Бывало, если какая-нибудь из них срывалась со ступеньки или из корзины падал кусок угля, тогда три или четыре подростка летели вниз головой. Судороги в теле становились невыносимыми; нет, она не дойдет до конца.
Новые остановки дали ей возможность передохнуть, но ужас, веявший сверху, лишал ее сил. Над ней и под ней все тяжело дышали, от этого бесконечного подъема увеличивалось головокружение, многих тошнило. Опьяненная мраком, страшась быть расплющенной стенами перегородки, Катрина задыхалась. Она дрожала от сырости, хотя с нее крупными каплями катился пот. Народ уже приближался кверху; а дождь лил так сильно, что грозил потушить лампочки.
Дважды Шаваль обращался к Катрине; однако ответа не было. Что она там делает? Может быть, лишилась языка! Могла бы, кажется, сказать, что держится. Поднимались уже с полчаса, но так медленно, что еле дошли до пятьдесят девятой лестницы. Оставалось еще сорок три. Катрина наконец пробормотала, что она держится неплохо. Если бы она созналась в своей усталости, Шаваль опять обругал бы ее ползучкой. Железо ступенек резало ноги и как будто перепиливало даже кости. Руки онемели и были все в ссадинах; она боялась — вот-вот пальцы не смогут больше держаться за перила от напряжения в плечах и ногах. Ей казалось, что она падает навзничь. Особенно страдала она от трудного подъема по узкой, почти отвесной лестнице; приходилось подниматься, прижимаясь животом к ступенькам.
Прерывистое, тяжелое дыхание людей заглушало теперь топот ног; страшный хрип, отражаемый перегородкой колодца, поднимался снизу и погасал наверху. Раздался стон — какой-то подручный раскроил себе череп о выступ площадки.
А Катрина все поднималась. Прошли еще один ярус. Дождь прекратился. Туман сильнее сгущал подвальный воздух; пахло старым железом и сырым деревом. Машинально, упорно она продолжала тихо считать: восемьдесят одна, восемьдесят две, восемьдесят три… еще девятнадцать. То, что она повторяла цифры, поддерживало ее своим ритмом. Катрина не сознавала своих движений. Когда она поднимала глаза, лампочки странно кружились перед ней. Она чувствовала, что тело ее в крови, что она умирает; казалось, малейшее дуновение могло ее сбросить. Самое ужасное было то, что нижние напирали все сильней и сильней. Вся колонна устремилась вверх, подгоняемая гневом, усталостью и страстным желанием поскорее увидеть солнце. Наконец первые товарищи вышли: стало быть, лестницы не сломаны, но мысль, что их все-таки могут разрушить и помешать нижним выйти, когда другие уже были наверху и дышали свежим воздухом, — эта мысль сводила остальных с ума. И как только происходила новая остановка, начиналась ругань, все бросались вперед, толкаясь, налетая друг на друга, только бы выбраться самим.
Катрина упала. В отчаянии она крикнула и позвала Шаваля. Он не отозвался: он дрался, отбивая ногами одного из товарищей, чтобы самому скорей пробраться вперед. Ее смяли, затоптали. Теряя сознание, она начинала бредить: ей чудилось, будто она маленькая откатчица былых времен, будто вывалившийся из корзины уголь сбил ее с ног, словно воробья ударом камня, и она стремглав летит вниз, на дно колодца. Оставалось пройти только пять лестниц. На это ушло около часа. Катрина никак не могла понять, каким образом она вдруг вышла на свет, стиснутая чьими-то плечами, поддерживаемая с боков тесным проходом. Вдруг она очутилась на солнечном свете, среди ревущей толпы, которая встретила ее улюлюканьем.
III
С раннего утра рабочие поселки содрогались от возбуждения; оно нарастало, все больше и больше растекаясь по дорогам всей округи. Но условленное выступление не могло состояться: передавали, будто на равнине уже появились драгуны и жандармы. Рассказывали, что они еще ночью прибыли из Дуэ. Обвиняли Раснера: это он предал товарищей, предупредив директора Энбо. Одна откатчица клялась, что сама видела, как директорский слуга нес на телеграф депешу. Углекопы сжимали кулаки и в бледном свете раннего утра из-за приподнятых занавесок смотрели, как проезжали солдаты.
В половине восьмого утра, когда взошло солнце, пронесся другой слух, ободривший самых нетерпеливых. Тревога оказалась ложной: была просто военная прогулка, которую генерал иногда предпринимал по настоянию лилльского префекта с начала забастовки. Забастовщики ненавидели этого чиновника, обманувшего их обещанием вмешаться и примирить их с Компанией; а вместо этого он раз в неделю посылал в Монсу войска, чтобы держать рабочих в страхе. Таким образом, когда драгуны и жандармы повернули на маршьеннскую дорогу, удовлетворившись тем, что стук лошадиных копыт по мерзлой земле оглушил рабочих, углекопы вдоволь посмеялись над наивным префектом и его солдатами, которые ушли отсюда, когда дело начиналось всерьез. Так они потешались часов до девяти, мирно оставаясь у своих домов, поглядывая на добродушные спины последних удалявшихся жандармов. В это самое время буржуа Монсу мирно спали в своих постелях, зарывшись в подушки. В Правлении видели, как г-жа Энбо выехала в коляске, оставив мужа заниматься делами; дом, закрытый и безмолвный, казался мертвым. Ни одна шахта не имела военной охраны в самый опасный момент: то было роковое, но естественное упущение, как это почти всегда получается при катастрофах, — повторились все те ошибки, какие допускает правительство всякий раз, когда так необходимо разбираться в фактах. Пробило девять часов, и углекопы направились наконец по Вандамской дороге в лес, где накануне было решено собраться на сходку.
Этьен предполагал, что те три тысячи человек, на которых он так рассчитывал, не придут в Жан-Барт. Многие считали демонстрацию отложенной, а хуже всего, что две или три группы, уже находившиеся в пути, могли погубить все дело, если бы Этьен их не повел. Те, что ушли на заре, — около сотни человек, — должны были спрятаться в буковом лесу, поджидая других. Суварин, к которому Этьен пошел посоветоваться, только пожал плечами. Десять решительных молодцов, по его мнению, могут сделать гораздо больше, чем целая толпа. Он снова погрузился в чтение книги, лежавшей перед ним, и отказался принять какое-либо участие в деле. Эта затея опять рассчитана на чувство, тогда как нужно было просто спалить Мопсу. Когда Этьен выходил из дому, он заметил Раснера, сидевшего у чугунной печи. Раснер был очень бледен. Его жена, в неизменном черном платье, казалась в этот день еще выше ростом; она язвила супруга острыми, но вежливыми словами.
Маэ считал, что надо держать свое слово. Такая сходка священна. Но за ночь самые пылкие из забастовщиков поуспокоились; но он все же чуял опасность, объяснял, что долг обязывает всех быть там и поддержать законное право товарищей. Жена Маэ утвердительно кивала головой. Этьен настойчиво повторял, что надо действовать революционно, не покушаясь на чью-либо жизнь. Уходя, он отказался от куска хлеба, который ему дали с вечера вместе с бутылкой можжевеловой водки; однако он выпил три стаканчика сряду только для того, чтобы предохранить себя от холода; он даже взял с собой полную фляжку. Альзира осталась дома смотреть за детьми. У старика Бессмертного от вчерашней ходьбы разболелись ноги, и ему пришлось лечь в постель.
Из предосторожности расходились не вместе, а порознь. Жанлен давно исчез. Маэ и его жена пошли по направлению к Монсу, а Этьен — в лес, чтобы там присоединиться к товарищам. По дороге он нагнал группу женщин; среди них он узнал Прожженную и жену Левака; они ели на ходу каштаны, принесенные Мукеттой, глотая их вместе со скорлупой, чтобы лучше набить желудок. Но в лесу никого не было. Забастовщика уже прошли в Жан-Барт. Этьен заторопился и пришел к шахте, когда Левак и сотня других шахтеров входили во двор. Отовсюду появлялись углекопы; Маэ шли по большой дороге, женщины — по полям; все устремлялись без предводителей, безоружные, вразброд, как течет по склонам вода, выступившая из берегов. Этьен увидел Жанлена, взобравшегося на перила мостков; мальчишка сидел так, словно он пришел на зрелище. Этьен прибавил шагу и вошел вместе с первыми товарищами. Всех было самое большее человек триста.
Произошло замешательство, когда на лестнице, ведущей в приемочную, показался Денелен.
— Чего вы хотите? — спросил он громко.
Проводив глазами коляску с улыбающимися ему дочерьми, он вернулся в шахту, охваченный смутной тревогой. Там все, казалось, было в полном порядке: спуск рабочих закончился, добыча угля продолжалась. Он успокоился, поговорил со старшим штейгером, как вдруг ему дали знать, что приближаются забастовщики. Денелен кинулся к окну сортировочной и сразу понял все свое бессилие перед этим людским потоком, который все рос и рос и уже заполнял двор. Как защитить строения, открытые со всех сторон? Он едва мог бы собрать около себя человек двадцать рабочих. Все погибло.
— Чего вы хотите? — повторил он, бледный от сдерживаемого гнева, напрягая все силы, чтобы мужественно встретить грозящее несчастье.
В толпе пронесся ропот, почувствовалось какое-то движение. Этьен вышел вперед.
— Господин Денелен, мы не сделаем вам ничего дурного, но работа должна прекратиться повсюду.
Денелен резко возразил Этьену, что он просто глуп.
— Неужто вы полагаете, что, остановив у меня работу, вы сделаете мне добро? Ведь это все равно, что в упор выстрелить мне в спину… Да! Мои рабочие в шахте, они оттуда не выйдут, или вам придется сперва убить меня!
Эти резко произнесенные слова вызвали настоящий взрыв негодования. Маэ удерживал Левака, который, грозя кулаками, устремился вперед. Этьен старался убедить Денелена в законности их революционного действия. Но тот возразил, что существует еще право на труд. Да и вообще он не желает обсуждать такую ерунду, он хочет быть у себя хозяином. Он упрекал себя единственно в том, что у него здесь нет трех-четырех жандармов, которые разогнали бы этот сброд.
— Тут уже действительно моя ошибка, и я заслуживаю того, что происходит. С такими молодцами, как вы, нужна только сила. А правительство воображает, что вас можно купить уступками. Вы его свергаете, как только оно вас вооружает.
Этьен, весь дрожа, еще сдерживался. Он понизил голос.
— Прошу вас, господин Денелен, распорядитесь о подъеме ваших рабочих. Я не ручаюсь, что смогу удержать товарищей. Есть время предотвратить несчастье.
— Оставьте меня в покое. Я вас не знаю! Вы не рабочие моей шахты, и мне не о чем с вами разговаривать. Одни разбойники шляются этак по деревням, чтобы грабить дома.
Гневные крики заглушали его голос, особенно бранились женщины. Но он не поддавался и находил своего рода облегчение, откровенно изливая перед ними всю накипевшую в его властном сердце горечь. Уж если со всех сторон идет на него разорение, трусливо было бы прибегать к бесполезным пошлостям. А толпа все росла, на ворота напирало уже человек пятьсот. Денелена могли растерзать в клочья. Старший штейгер насильно оттащил его назад.
— Помилосердствуйте, сударь! Надвигается побоище. Зачем убивать людей из-за пустяков?
Он отбивался, протестовал и бросил в толпу последний крик:
— Шайка бандитов! Увидим, что вы скажете, когда сила будет на нашей стороне!
Его увели. В толкотне первые ряды толпы навалились на лестницу и погнули перила. Больше всех вопили женщины, подзадоривая мужчин. Дверь без замка, на одной задвижке, тотчас подалась. Но лестница была слишком узка. Сдавленная толпа долго не могла протиснуться, пока забастовщики, стоявшие в хвосте, не догадались войти через другие, ходы. Тогда они стали напирать со всех сторон: из барака, из сортировочной, из котельной. Менее чем в пять минут они овладели шахтой; с яростными криками они неслись по трем этажам, торжествуя победу над сопротивлявшимся хозяином.
Одним из первых ворвался Маэ. Он был испуган и сказал Этьену:
— Не надо его убивать!
Этьен уже бежал за ним, но, сообразив, что Денелен забаррикадировался в комнате для штейгеров, ответил:
— Ну, а если? Разве это будет наша вина? Он совсем рехнулся.
Тем не менее Этьен был очень встревожен, но сохранял еще спокойствие и не поддавался приливу гнева. Его мучила оскорбленная гордость вожака, чувствующего, что масса ускользает из-под его руководства и безумствует, нарушая хладнокровное выполнение воли народной, как он это и предполагал. Тщетно призывал он к спокойствию, кричал, что бессмысленное разрушение ведет только к торжеству врагов.
— К котлам! — вопила Прожженная. — Погасить огни!
Левак нашел напильник и махал им, словно кинжалом, покрывая шум своим страшным голосом:
— Рубить канаты! Рубить канаты!
Все повторяли этот призыв. Только оглушенные Этьен и Маэ еще протестовали, но среди общего гама никто их не слышал. Этьену наконец удалось сказать:
— Товарищи, внизу ведь остались люди.
Шум усилился, со всех сторон раздавались голоса:
— Тем хуже для них! Нечего было спускаться!.. Они предатели! Да, да, пусть там и остаются!.. У них к тому же есть лестницы!
Мысль о лестницах укрепляла их упорство. Этьен понял, что надо уступить. Опасаясь еще большего разгрома, он бросился к машине, чтобы успеть хоть поднять клети, — ведь если сверху перепилят канаты, они всей своей страшной тяжестью обрушатся на клети и превратят их в груду щепок. Машинист исчез вместе с несколькими дневальными. Этьен схватил рукоятку и стал ею орудовать, а в это время Левак и еще два углекопа уже взбирались на канат, который поддерживал колесики. Едва успели укрепить задвижками клети, как послышался пронзительный звук напильника, режущего сталь. Наступило глубокое молчание; звук этот, казалось, наполнил всю шахту; подняв головы, все смотрели и слушали, охваченные волнением. В первом ряду стоял Маэ, исполненный суровой радости, словно зубья пилы, перегрызавшие канаты этой проклятой дыры, куда больше никому не придется спускаться, навек освобождали рабочих от их общего несчастья.
Прожженная, не переставая голосить, исчезла на лестнице барака.
— К котлам! К котлам! Тушите огни!
За ней последовали другие женщины. Жена Маэ побежала за ними, чтобы помешать им громить; муж ее тоже старался урезонить товарищей. Из женщин спокойней всех вела себя Маэ. Надо добиваться своих прав, но зачем все разрушать? Когда она вошла в котельную, женщины уже выгнали оттуда двух истопников, а Прожженная, присев на корточки, яростно выгребала из очага большой лопатой непрогоревший уголь, выбрасывая его на плиты пола, где он продолжал дымиться. Там было десять топок на пять генераторов. Женщины накинулись на них неудержимо. Жена Левака работала, ухватив лопату обеими руками. Мукетта подобрала до бедер юбку, чтобы она не загорелась; в отблесках пламени все казались окровавленными, потные, простоволосые, как ведьмы на бесовском шабаше. Куча угля все росла, от страшной жары стал трескаться потолок огромного помещения.
— Довольно! — кричала Маэ. — Уже горит кладовая.
— Тем лучше, — отвечала Прожженная. — По крайней мере дело сделано… А, черти! Недаром я говорила, что они заплатят мне за смерть моего мужа!
В эту минуту раздался пронзительный голос Жанлена:
— Погодите! Я сейчас потушу и сам выпущу пары!
В восторге от всей этой суматохи он одним из первых пробрался сквозь толпу, придумывая, какую бы еще выкинуть штуку. Ему пришло в голову, что хорошо бы отвернуть краны и выпустить весь пар. Клубы пара вылетали, словно выстрелы из орудий; пять котлов были опустошены, точно дыханием бури, с таким громовым ревом, что из ушей текла кровь. Все заволокло паром, уголь побледнел, женщины походили на изломанные движущиеся тени. Только наверху галереи виднелся мальчик с восторженным лицом; рот его расплылся в улыбке: вот какой ему удалось поднять ураган!
Длилось это около четверти часа. На кучу угля вылили несколько ведер воды, опасность пожара миновала, — но гнев толпы не унимался; напротив, он все больше подстегивался: мужчины добыли молотки, женщины вооружились железными полосами; слышались крики, что надо разбить генератор, сломать машины и уничтожить всю шахту.
Предупрежденный Этьен прибежал вместе с Маэ. Он сам пьянел, увлеченный пылкой жаждой мести. Однако он еще боролся и умолял всех сохранять спокойствие. Ведь теперь, когда канаты перерублены, огни погашены и котлы пусты, никакая работа невозможна. Его не слушали, — все шло опять помимо него; но вдруг снаружи, у низенькой двери, которая вела в колодец к лестницам, раздались неистовые крики:
— Долой предателей! А, трусы, подлые рожи! Долой! Долой!
Начался выход рабочих из шахты. Первые появившиеся наружу, ослепленные дневным светом, стояли, хлопая глазами, потом пошли, стараясь выбраться на дорогу и убежать.
— Долой подлецов! Долой обманщиков! Долой!
Сбежалась вся толпа бастующих. Не прошло и трех минут, как в помещениях не осталось ни одного человека; пятьсот рабочих из Монсу выстроились в два ряда, чтобы заставить пройти сквозь строй вандамских предателей, которые осмелились спуститься в шахту. Каждого нового углекопа, появлявшегося из колодца, в лохмотьях, черного от грязи, встречали свистом и жестокими насмешками: «Ишь какой! Ноги в три вершка и сейчас же ягодицы! А у этого девки из „Вулкана“ нос отъели! Посмотрите на другого. У него из глаз течет столько воска, что хватит на десять церквей! А тот, беззадый, длинный, как великий пост!» Показалась откатчица, огромная, с отвислыми грудями, с толстым животом и непомерным задом; она вызвала бешеный хохот. Всем хотелось ее пощупать; насмешки усилились, переходили в злобу; еще миг — посыпались бы удары, а вереница несчастных, продрогших, молчаливо принимавших оскорбления, ожидающих, что вот-вот начнется кулачная расправа, все тянулась. Каким счастьем казалось для них выбраться наконец на дорогу и убежать!
— Да сколько же их там? — спросил Этьен.
Он удивился, что они все выходят. Его бесило, что тут оказалась не кучка рабочих, вынужденных сдаться из-за голода, запуганных штейгерами. Значит, в лесу ему солгали? Чуть не вся шахта Жан-Барт встала на работу. Увидав на пороге Шаваля, он вскрикнул и ринулся вперед:
— Дьявол! Вот на какую сходку ты нас звал?
Раздались проклятия. Толпа уже готова была ринуться на предателя. Каков! Еще накануне клялся идти с ними, а сегодня вот уж где очутился со всей честной компанией! Это значит — плевать на товарищей!
— В колодец! Тащите его в колодец!
Шаваль, помертвев от страха, что-то бормотал, пытался объяснить. Его прервал Этьен, зараженный бешенством толпы; он был вне себя:
— Хотел с нами, будешь с нами… поганая рожа.
Новый рев покрыл его голос. Показалась Катрина. Ослепленная солнечным светом, она боялась, что упадет среди всех этих озлобленных людей. Ноги у нее подкашивались от пройденных ста двух лестниц, ладони были окровавлены; она задыхалась. Увидев ее, Маэ кинулась к ней с занесенной рукой.
— А, шлюха, и ты туда же!.. Мать с голоду околевает, а ты предаешь ее из-за своего мерзавца!
Маэ удержал ее руку, предотвратив оплеуху. Но он тоже тряхнул дочь, возмущенный, как и жена, ее поведением. Родители, потеряв голову, наперерыв упрекали ее и кричали больше всех.
Увидев Катрину, Этьен окончательно вышел из себя. Он не переставая повторял:
— Дальше! В другие шахты! И ты пойдешь с нами, грязная свинья!
Шаваль едва успел забрать в бараке свои сабо и накинуть на окоченевшие плечи вязаную куртку. Его потащили, пришлось бежать вместе со всеми. Катрина, тоже ошеломленная, надела сабо, застегнула ворот старой мужской куртки, которую носила в холод, и побежала за своим любовником, не желая его покинуть, в полной уверенности, что его убьют.
В какие-нибудь две-три минуты Жан-Барт опустел. Жанлен нашел где-то сигнальную трубу и дул в нее, словно созывая быков этими хриплыми звуками. Женщины — Прожженная, жена Левака, Мукетта — бежали, подобрав юбки; Левак размахивал топором, словно барабанщик палочками. К ним непрерывно примыкали другие товарищи. Собралось уже около тысячи человек; шли в беспорядке, растекаясь по полям, как поток, вышедший из берегов. Прямая дорога была слишком узка, приходилось ломать ограды.
— В шахты! Долой изменников! Прекратить работы!
В Жан-Барте внезапно наступила полная тишина. Ни души, ни звука. Денелен вышел из комнаты штейгеров и, показав жестом, чтобы его не сопровождали, пошел в шахту один. Он был бледен и совершенно спокоен. Он остановился перед колодцем, поднял голову и посмотрел на перерезанные канаты: стальные концы праздно повисли; укусы пилы блестели в черной смазке, словно свежая рана. Потом он поднялся к машине, взглянул на неподвижный рычаг, походивший на конечность какого-то огромного тела, пораженного параличом, потрогал остывший металл и вздрогнул, словно прикоснувшись к холодному трупу; затем спустился к котлам, медленно прошел мимо потухших, зияющих, залитых топок, постучал ногой о генераторы, которые гулко зазвенели. Так! Значит, конец, полное разорение! Если даже удастся починить канаты, развести огни, то где же найти людей? Еще две недели забастовки, и он — полный банкрот. И все-таки, отчетливо сознавая все свое несчастье, Денелен не находил в себе ненависти к разбойникам из Монсу: он чувствовал ответственность всех, вину свою, общую, вековую. Грубые люди, несомненно, и темные; да еще мрут с голоду.
IV
Толпа хлынула по голой равнине, побелевшей от изморози, залитой бледным зимним солнцем, и, запрудив всю дорогу, валила прямо через свекловичные поля.
Когда миновали Воловьи рога, Этьен взял предводительство на себя. Он на ходу отдавал распоряжения, выравнивал колонну. Во главе вприпрыжку бежал Жанлен, извлекая из своей трубы дикие звуки. В первых рядах шествовали женщины, некоторые были вооружены палками; среди них шла Маэ, с затуманенным взглядом, словно перед нею уже вырисовывалась вдали обетованная страна справедливости. Прожженная, жена Левака, Мукетта маршировали в своих лохмотьях, словно солдаты, отправляющиеся на войну. В случае неприятной встречи видно будет, осмелятся ли жандармы стрелять в женщин. Следом беспорядочной толпой шли мужчины; над расширявшейся к хвосту колонной ощетинились железные брусья, а единственный топор Левака сверкал на солнце. В центре шагал Этьен, стараясь не терять из виду Шаваля, которого он заставил идти впереди себя; замыкал шествие Маэ, угрюмо поглядывая на Катрину, упорно остававшуюся в рядах мужчин, чтобы быть поближе к своему любовнику: она опасалась, как бы ему не причинили зла. Головы были непокрыты, и волосы висели космами. Под оглушительный рев трубы Жанлена слышался стук деревянных башмаков, напоминавший топот выпущенного из закута стада. Снова пронесся крик:
— Хлеба! Хлеба! Хлеба!
Был полдень. После шести недель забастовки в пустых желудках властно заявлял о себе голод, еще более разбушевавшийся от этой гонки по открытому полю. Съеденные утром корки хлеба и несколько каштанов Мукетты были давно позабыты; муки голода еще больше разъярили толпу против предателей.
— В шахты! Остановить работу! Хлеба!
Этьен, отказавшийся в поселке от своей доли хлеба, ощущал нестерпимое стеснение в груди. Он не жаловался, но машинально вынимал флягу и временами, весь дрожа от холода, прикладывался к ней; он чувствовал, что без глотка можжевеловой водки не сможет дойти до копей. Щеки его покрылись румянцем, в глазах появился огонь. Но головы он не терял и все еще стремился избежать ненужных разрушений.
Когда вышли на Жуазельскую дорогу, один забойщик, примкнувший к забастовщикам из желания отомстить хозяину, потянул товарищей вправо, крича:
— В Гастон-Мари! Закрыть водоотливной насос! Пускай вода затопит Жан-Барт!
Увлеченная им толпа уже было повернула туда, несмотря на уговоры Этьена, который умолял оставить в покое насос. Зачем портить галереи? Несмотря на гнев, это возмущало его сердце, сердце рабочего. Маэ тоже считал несправедливым вымещать злобу на машинах. Но забойщик не унимался, и Этьену пришлось его перекричать:
— В Миру! Там есть еще предатели! В Миру! В Миру!
Жестом он направил толпу в левую сторону. Жанлен занял свое место впереди колонны и еще громче задудел в трубу. На этот раз шахта Гастон-Мари была спасена.
Четыре километра, отделявшие забастовщиков от Миру, были пройдены по необъятной равнине за полчаса, почти бегом. Замерзший канал перерезал ее по эту сторону длинной, ледяной лентой. Оголенные деревья по берегам канала, превращенные инеем в исполинские канделябры, нарушали однообразие плоской долины, которая, словно море, сливалась на горизонте с небом. Холмистая почва скрывала Монсу и Маршьенн, кругом расстилалось лишь бескрайное пространство. Подойдя к шахте, забастовщики увидели штейгера, который поджидал их в сортировочной. Все отлично знали дядюшку Кандье, старейшего штейгера в Монсу, бледного, седого как лунь; ему шел семидесятый год, и он отличался исключительным здоровьем, — редкое явление среди шахтеров.
— Что вам здесь нужно, черт возьми, бесстыдники? — крикнул он.
Забастовщики остановились. То был уже не хозяин, а товарищ, и уважение к старому рабочему невольно сдержало их порыв.
— В шахте люди, — сказал Этьен. — Заставь их выйти.
— Да, там люди, — ответил дядюшка Кандье, — около шестидесяти человек, остальные побоялись вас, бездельников. Предупреждаю, ни один не выйдет оттуда, вам придется иметь дело со мной!
Послышались возгласы, мужчины проталкивались вперед, женщины напирали. Быстро спустившись с мостков, штейгер загородил собою дверь.
Тут заговорил Маэ:
— Слушай, старик, это наше право! Как же добиться всеобщей забастовки, если не заставить товарищей быть с нами заодно?
Старик с минуту помолчал. Очевидно, он так же, как и забойщик, имел слабое представление о солидарности. Наконец он ответил:
— Это ваше право, ничего не скажешь. Только мне дан приказ, и я его выполняю. Я здесь один. Шахтеры работают в шахте до трех часов, и они останутся там до трех часов.
Последние слова покрыты были свистками. Старому штейгеру грозили кулаками, женщины оглушили его своим криком, их горячее дыхание обжигало ему лицо. Но он держался стойко, высоко подняв белоснежную голову, задрав кверху седую бороденку; смелость придала ему силы, и его голос был явственно слышен, несмотря на адский шум.
— Черт возьми! Вы не пройдете!.. Это так же верно, как верно то, что светит солнце! Я скорей подохну, чем подпущу вас к канатам. Не толкайтесь, а то я на ваших глазах брошусь в шахту!
Толпа дрогнула и отступила. Старик продолжал:
— Надо быть свиньей, чтобы не понимать… Я такой же рабочий, как и вы. Меня поставили сторожить, и я сторожу.
Дальше этого разумение дядюшки Кандье не шло; недалекий старик, с померкшими, тоскующими от полувековой работы в темной шахте глазами, уперся на своем — ему надо выполнить долг. Товарищи с тревогой поглядывали на старого шахтера, слова его будили где-то в глубине их сознания отзвуки солдатского послушания, братства и покорности судьбе в момент опасности. Кандье думал, что забастовщики все еще колеблются, и повторил:
— Я на ваших глазах брошусь вниз!
Словно вихрь поднял толпу, забастовщики повернули и снова понеслись галопом прямой дорогой, по бесконечным полям. Вновь раздались крики:
— В Мадлен! В Кручину! Прекратить работу! Хлеба! Хлеба!
В центре колонны произошло какое-то замешательство. Оказалось, что Шаваль, пользуясь случаем, хотел улизнуть. Этьен схватил его за руку, грозя переломать ему ребра, если он задумал какое-нибудь предательство. Тот яростно отбивался:
— К чему все это? Разве каждый не волен поступать, как ему угодно?.. Я уже целый час мерзну, мне надо помыться. Пусти меня!
Действительно, от пота угольная пыль прилипла к его телу, а фуфайка не грела его.
— Беги с нами, а то как бы мы сами тебя не умыли, — ответил Этьен. — Нечего было хвастать и требовать крови.
Забастовщики неслись вперед без остановки; Этьен обернулся к Катрине, которая держалась молодцом. Его злило, что она тут, рядом с ним, такая жалкая и иззябшая, в старой мужской куртке и замызганных штанах. Девушка, вероятно, насмерть устала, но все же продолжала бежать.
— Можешь убираться, — сказал он наконец.
Катрина, казалось, не слышала. Когда она встречалась взглядом с Этьеном, в ее глазах стоял немой укор. И она бежала, не задерживаясь. Почему он хочет, чтобы она бросила своего мужа? Шаваль, конечно, нехорошо обращался с нею, иногда он даже бил ее. Но это ее муж, он первый обладал ею; и ее озлобляло, что тысячи людей были против него одного. Даже не любя, она стала бы защищать его, хотя бы из самолюбия.
— Убирайся, — гневно повторил Маэ.
Окрик отца на секунду задержал ее стремительность. Она дрожала, слезы застилали ей глаза. Потом, несмотря на страх, она бегом вернулась на свое место, и ее оставили в покое.
Забастовщики прошли Жуазельскую дорогу, двинулись в направлении Крона, затем поднялись к Куньи. С этой стороны плоский горизонт прочерчивали заводские трубы, вдоль дороги тянулись деревянные навесы, кирпичные мастерские с широкими запыленными окнами. Один за другим миновали два поселка, поселок Ста Восьмидесяти и Семидесяти Шести, с их низенькими домами; и каждый раз при звуках трубы и по зову, брошенному из всех уст, выходили целые семьи — мужчины, женщины и даже дети, бегом присоединяясь к товарищам. Когда приблизились к Мадлене, число забастовщиков достигло полутора тысяч. Дорога отлого спускалась к шахте, поток бастующих должен был обойти отвал, прежде чем рассыпаться по двору шахты.
Было не более двух часов. Но предупрежденные штейгеры поторопились с подъемом; когда подошли забастовщики, рабочие уже уходили, внизу оставалось человек двадцать, — они поспешно вылезли из клети и удрали; вслед им полетели камни. Двоих отколотили, у третьего оторвали рукав куртки. Эта охота на людей спасла оборудование, никто не притронулся ни к канатам, ни к котлам. Поток уже мчался дальше, к соседней шахте.
Кручина находилась в пятистах метрах от Мадлены. Туда забастовщики попали также в то время, когда шахтеры уже расходились. Женщины схватили и отшлепали на глазах у гоготавших мужчин одну из откатчиц в совершенно продранных штанах. Подручных награждали оплеухами; забойщики, избитые до синяков, с расквашенными до крови носами спасались бегством. Ярость нападавших росла, их воспаленный мозг издавна жгла мысль о возмездии, и они призывали смерть на головы изменников, ненавидели плохо оплачиваемый труд, а их голодный желудок требовал хлеба; и вот среди сдавленных криков ожесточившиеся люди набросились на канаты, чтобы перерезать их; однако напильник не брал, слишком долго пришлось бы возиться, а сейчас толпу лихорадочно несло вперед, все вперед. Сломали кран у одного из котлов; от воды, которой заливали топки, полопались чугунные решетки.
Во дворе совещались о том, чтобы взять приступом шахту Сен-Тома. Там соблюдалась строгая дисциплина, и этой шахты забастовка не коснулась. В ней работало человек семьсот — и это обстоятельство вызывало особое раздражение; бастующие пойдут на них сомкнутым строем и тогда видно будет, кто устоит. Но слух прошел, будто в Сен-Тома появились жандармы, те самые жандармы, над которыми еще утром издевались. Кто пустил такой слух — неизвестно, да и не все ли равно? Всех обуял страх, и решили идти на Фетри-Кантель. Снова забастовщиков подхватил вихрь, и они очутились на дороге, стуча деревянными башмаками, с криком: «В Фетри-Кантель, в Фетри-Жантель! Там еще наберется сотни четыре трусов, — вот будет потеха!»
Шахта находилась в трех километрах, за пригорком у Скарпы. Колонна бастующих уже поднималась на холм Платриер, минуя дорогу в Боньи, когда чей-то голос высказал предположение, что драгуны, быть может, там, на шахте Фетри-Кантель. Тут все стали повторять, что драгуны именно там. Забастовщики в нерешительности замедлили шаг; притихший вместе с прекращением работы край, где веками трудился этот рабочий люд, постепенно охватывал панический ужас. Почему до сих пор они не наткнулись на солдат? Эта безнаказанность особенно смущала их при мысли о расправе, которая неминуемо нависала над ними.
Неизвестно откуда исходивший приказ погнал людей на другую шахту:
— На Победу! На Победу!
Значит, на Победе нет ни драгун, ни жандармов? Никто ничего не знал. Забастовщики как будто успокоились. Повернув назад, они оставили дорогу на Бомон и, пересекая поля, двинулись к Жуазелю. Путь преградило полотно железной дороги, они перешли его, опрокинули рогатки и бросились дальше.
Теперь они приближались к Монсу, неровная почва постепенно понижалась, море свекловичных полей ширилось, уходя вдаль, к темным домам Маршьенна.
До шахты Победа было добрых пять километров, забастовщики стремительно прошли их, охваченные таким порывом, что даже не заметили усталости, несмотря на разбитые, израненные ноли. Колонна все росла, по дороге к ней присоединялись товарищи из поселков. Когда перешли мост Магаш через канал и приблизились к шахте, людей было не менее двух тысяч. Но уже пробило три часа, шахтеры с Победы разошлись все до одного человека. Разочарование толпы излилось в пустых угрозах, и поплатились только явившиеся в свою смену землекопы, которых бастующие встретили градом битого кирпича. Те бросились наутек. Опустевшая шахта оказалась в руках забастовщиков, взбешенных тем, что им не удалось избить ни одной предательской рожи. Тогда они набросились на оборудование. Отравленный гнойник озлобления медленно назревал и должен был наконец прорваться; бесконечные голодные годы вызвали мучительное желание насытиться избиением и разгромом.
Под навесом Этьен заметил нагрузчиков, которые накладывали на двухколесную тележку уголь.
— А ну, убирайтесь отсюда! — крикнул он. — Не дадим вывезти ни куска угля!
На зов его сбежалась сотня забастовщиков, и нагрузчики еле унесли ноги. Одни выпрягли лошадей, хлестнули их, и те испуганно шарахнулись в сторону; другие опрокинули тележку и сломали оглоблю.
Левак сильными ударами топора стал рубить козлы, чтобы сбить мостки, но они не поддавались, и тогда он вздумал растащить рельсы, разрушить все полотно железной дороги. Вскоре за дело принялись остальные забастовщики. Маэ, вооруженный железным брусом, которым он орудовал, как рычагом, стал выбивать чугунные подушки. В то же время Прожженная увлекла женщин в ламповую, где весь пол был моментально засыпан осколками стекла. Маэ вне себя колотила палкой с такой же силой, как и жена Левака. Все были залиты маслом, Мукетта вытирала юбкой руки, ей было смешно, что она так запачкалась. Жанлен шутки ради вылил ей за шиворот масло из лампы.
Но гнев, обрушившийся на неодушевленные предметы, никого не насытил, а пустые желудки все больше давали о себе знать, и снова поднялся громкий стон:
— Хлеба! Хлеба! Хлеба!
Один из бывших штейгеров содержал на шахте Победа съестную лавочку. Вероятно, он от страха бросил свое заведение. Когда женщины вернулись из ламповой, а мужчины покончили с полотном железной дороги, все набросились на лавку и с легкостью сорвали ставни. Хлеба там не оказалось, нашлось только два куска сырого мяса и мешок картошки. Затем откопали с полсотни бутылок можжевеловой водки, которая исчезла, как капля воды, поглощенная песком.
Этьен, выпив свою флягу, снова наполнил ее. Понемногу его стало одолевать опьянение, нехорошее опьянение на пустой желудок, от которого кровью наливались глаза, а зубы оскалились, обнажая бледные десны. Вдруг он заметил, что Шаваль исчез. Этьен выругался, прибежали товарищи и накрыли беглеца, который в суматохе спрятался с Катриной за сложенными дровами.
— Ты, предатель! Боишься себя опорочить? — заревел Этьен. — Сам же требовал в лесу, чтобы забастовали механики, кричал, чтобы остановили водоотливные насосы, а теперь хочешь нам гадить!.. Так вот, черт подери! Мы вернемся на шахту Гастон-Мари, и я заставлю тебя сломать насос. Да, черт подери! Ты сломаешь насос!
Этьен был пьян, он сам натравливал товарищей на водоотливной насос, который он отстаивал несколько часов назад.
— В Гастон-Мари! В Гастон-Мари!
Все закричали, бросились вперед, а Шаваль, которого схватили за плечи, тащили и изо всех сил толкали, взмолился, чтобы ему дали помыться.
— Убирайся! — крикнул Маэ Катрине, также пустившейся бегом за всеми.
Но девушка даже не остановилась, она посмотрела на отца горящими глазами и продолжала бежать.
Толпа снова принялась бороздить равнину, шагая по длинным прямым дорогам, среди необозримых полей. Было четыре часа, солнце клонилось к горизонту, отбрасывая на мерзлой земле длинные тени яростно жестикулировавших людей.
Избегая появиться в Монсу, забастовщики свернули на Жуазельскую дорогу, а чтобы не делать крюк через Воловьи рога, прошли мимо Пиолены. Как раз в то время из усадьбы вышли Грегуары — прежде чем идти обедать к Энбо, где они предполагали встретиться с Сесиль, им нужно было нанести визит нотариусу. В усадьбе все словно вымерло — и пустынная липовая аллея, и огород, и фруктовый сад, оголенный зимою. Ничто не двигалось в доме, закрытые окна которого запотели от комнатного тепла; в глубоком спокойствии чувствовались благодушие и достаток, ощущалось патриархальное бытие, разумное благополучие обывателей, любящих сладко поспать и сытно покушать.
Не останавливаясь, забастовщики мрачно глядели на решетки, скользили взглядом по ограде, покрытой сверху битым стеклом и защищавшей дом от вторжения. Снова раздались крики:
— Хлеба! Хлеба! Хлеба!
Лишь собаки — два огромных рыжих датских дога — ответили свирепым лаем, раскрыв пасть и прыгая на задних лапах. За запертыми ставнями прятались привлеченные криком служанки — кухарка Мелани и горничная Онорина; они обливались потом и бледнели от страха при виде забастовщиков. Обе упали на колени и чуть не умерли с перепугу, когда в соседнее окно попал один-единственный камень и разбил стекло. Это была шутка Жанлена: он сделал из веревки пращу, послал привет Грегуарам и тут же снова принялся дудеть в трубу; толпа была уже далеко, и крик: «Хлеба! Хлеба! Хлеба!» — замирал.
По дороге в Гастон-Мари народу прибавилось, и к шахте подошло уже две с половиной тысячи разъяренных людей, сметавших все на своем пути, словно бурно разлившийся поток. Жандармы были здесь часом раньше и, сбитые с толку крестьянами, спешно направились в сторону Сен-Тома, позабыв оставить из предосторожности на посту у шахты хоть несколько человек. Не прошло и четверти часа, как топки были разрушены, котлы опустошены, постройки разобраны. Но главная угроза была направлена против водоотливной машины: мало было остановить ее, заглушить последнюю вспышку пара, на нее набрасывались, как будто это был человек, которого хотели лишить жизни.
— Тебе ломать первому! — повторял Эгьен, вкладывая в руку Шаваля молоток. — Ну! Ты ведь клялся со всеми!
Шаваль отступал, весь дрожа; в толкотне молоток выпал у него из рук, а тем временем другие, не дожидаясь, разбивали насос железными брусьями, кирпичом, всем, что попадалось под руку. У иных ломались о машину палки. Отлетали гайки, стальные и медные части расшатались, болтаясь, как оторванные конечности. Удар киркой с размаху раздробил чугунный корпус, и вода, булькая, вытекла; этот звук напоминал предсмертную икоту.
С водоотливным насосом покончили; обезумевшая толпа теснилась позади Этьена, не отпускавшего Шаваля.
— Смерть предателям! В колодец его! В колодец!
Бледный как полотно, негодяй твердил с тупым упорством, что ему нужно помыться.
— Погоди, — сказал Левак, — раз тебе так приспичило, иди сюда, вот тебе ванна!
Там стояла лужа воды, просочившейся из водоотливного насоса, она заледенела густым белым слоем; Шаваля толкнули к ней, сломали лед, ткнули головой в холодную воду.
— Ныряй! — повторяла Прожженная. — Ныряй, черт возьми, а то мы тебя утопим… А теперь пей! Да, да, пей, как скот, мордой в корыто!
Ему пришлось пить из лужи, стоя на четвереньках. Все загоготали, и в смехе этом звучала жестокость. Одна из женщин отодрала Шаваля за уши, другая бросила ему в лицо горсть свежего навоза. Старое трико расползлось и висело на нем клочьями. Дико озираясь, он упирался, напрягая последние силы, чтобы удрать.
Маэ толкнул Шаваля, его жена была среди тех женщин, которые особенно нападали на него, — оба вымещали на этом человеке свою старинную злобу; даже Мукетта, обычно дружившая с бывшими своими любовниками, окрысилась на него, обзывала негодником и кричала, что надо еще посмотреть, мужчина ли он.
Этьен цыкнул на нее:
— Хватит! Не к чему набрасываться скопом… Слушай, ты, решим дело один на один.
Он сжимал кулаки, в глазах его горела злоба человекоубийцы, опьянение переходило у него в потребность убить.
— Ты готов? Один из нас должен остаться на месте… Дайте ему нож. У меня есть свой.
Катрина, изнемогая, в ужасе смотрела на Этьена. Она вспомнила его признания: когда он пьян, — а хмелеет он с третьей рюмки, — у него появляется жажда убийства; этой гадостью отравили его с детства пьяницы-родители. Девушка внезапно подскочила к нему и обеими руками надавала пощечин; задыхаясь от негодования, она бросила ему в лицо:
— Подлец! Подлец! Подлец!.. Мало вам всех этих безобразий? Теперь, когда он еле держится на ногах, ты хочешь его укокошить!
Она обернулась к родителям, к остальным забастовщикам:
— Подлые вы! Подлые!.. Убейте и меня вместе с ним. Если вы только тронете его еще, я вцеплюсь вам в лицо! Ах, подлые!
Она заслонила собой своего любовника, забывая его побои, забывая жалкую жизнь, на которую была обречена, движимая единственной мыслью, что принадлежит ему, раз он обладал ею, и ей же стыдно, если его так унизят.
Этьен сильно побледнел: он чуть не задушил девушку, надававшую ему пощечин. Затем провел рукой по лицу, словно стряхивая с себя хмель, и обратился к Шавалю среди глубокого молчания:
— Она права, хватит. Убирайся к чертям!
Шаваль тотчас же удрал, и Катрина помчалась за ним. Пораженная толпа смотрела, как они исчезли за поворотом дороги. Только жена Маэ произнесла:
— Напрасно его отпустили. Он, наверное, придумает, как бы нас предать.
Но бастующие уже пустились в путь. Был пятый час, огненно-красное солнце на горизонте освещало безбрежную равнину заревом пожара. Проходивший мимо разносчик сказал им, что драгуны движутся со стороны Кручины. Тогда забастовщики повернули назад, раздался приказ:
— В Монсу! В Правление!.. Хлеба! Хлеба! Хлеба!
V
Г-н Энбо стоял у окна своего кабинета и смотрел, как коляска увозила его жену на завтрак в Маршьенн. Он взглянул на Негреля, ехавшего рысью у дверцы, и спокойно вернулся к письменному столу. Когда жена и племянник не оживляли дом своим присутствием, он словно пустел. То же было и в тот день; кучер повез барыню; Розу, новую горничную, отпустили до пяти часов; оставался только лакей Ипполит, шаркавший туфлями по комнатам, да кухарка, спозаранку возившаяся с кастрюлями, чтобы поспеть приготовить обед, который господа давали вечером. Таким образом, г-н Энбо мог посвятить весь день работе в глубокой тишине опустевшего дома.
К девяти часам, несмотря на приказание никого не принимать, Ипполит доложил о Дансарте, явившемся с докладом. И директор тут только узнал о сходке, состоявшейся накануне в лесу; отчет был весьма обстоятельным. Энбо, слушая Дансарта, думал о его романе с женой Пьеррона; все это было настолько известно, что директор по нескольку раз в неделю получал анонимные письма, в которых сообщалось о похождениях старшего штейгера. От этих сведений о забастовщиках тоже пахло сплетнями супружеского ложа. Очевидно, проболтался муж. Энбо даже воспользовался этим случаем и дал понять старшему штейгеру, что все знает и советует ему, во избежание скандала, быть осторожней. Дансарт, смущенный замечаниями, прервавшими его деловой доклад, отрицал, бормотал какие-то извинения, но большой, внезапно покрасневший нос выдавал его вину. Впрочем, он не настаивал, довольный тем, что так дешево отделался. Обыкновенно директор, как человек нравственный, был неумолим к служащему, позволившему себе баловаться с хорошенькой работницей. Разговор продолжался на тему о забастовке; ведь собрание в лесу было только бахвальством крикунов и ничем серьезным не угрожало; во всяком случае, можно быть уверенным, что в течение нескольких дней поселки, устрашенные утренней военной прогулкой, будут держать себя тихо.
Оставшись один, г-н Энбо решил было послать телеграмму префекту. Его удержала боязнь дать этим доказательство своей, быть может, неосновательной тревоги. Он не прощал себе, что не предугадал всего. Ведь он сам говорил всем и даже сообщал письменно в Правление, что забастовка продлится самое большее две недели. А она, к величайшему его изумлению, тянется вот уже около двух месяцев. Это приводило его в отчаяние, он чувствовал, что с каждым днем влияние его падает, что он опозорен и должен придумать что-нибудь чрезвычайное, дабы опять снискать милость акционеров. Ему только что пришлось запрашивать, какие меры принять на случай осложнений.
Ответ не приходил. Энбо ожидал его с дневной почтой и говорил себе, что еще успеет разослать телеграммы. Если таково будет мнение этих господ, он вызовет для охраны шахты солдат. Он понимал, что не миновать стрельбы, прольется кровь, будут жертвы. Несмотря на обычную энергию, его пугала такая ответственность.
До одиннадцати часов Энбо работал спокойно. В мертвом доме не было слышно ни малейшего шума, кроме стука навощенной щетки, которою Ипполит натирал пол на втором этаже. Потом почти одновременно пришли две телеграммы: одна сообщала, что толпой из Монсу захвачен Жан-Барт; другая давала дополнительные подробности: перерезаны канаты, потушены топки, — словом, настоящий разгром. Он ничего не понимал. Зачем забастовщики пошли к Денелену, вместо того чтобы разгромить шахту Компании? А впрочем, если бы они разрушили Вандам, это даже ускорило бы давно задуманные им планы овладеть этой шахтой. В полдень он позавтракал один в огромной столовой, не слыша даже шарканья туфель слуги, молчаливо подававшего блюда. Одиночество еще увеличивало его озабоченность, у него сжималось сердце; вдруг вбежал штейгер и принес известие, что забастовщики идут на Монсу! Не успел директор допить кофе, как пришла телеграмма, что Мадлена и Кручина под угрозой. Тогда растерянность его достигла крайних пределов. Почта придет в два часа. Что делать? Вызвать немедля солдат или же дождаться указаний из Правления? Энбо вернулся в кабинет, чтобы просмотреть бумагу к префекту, которую он накануне поручил составить Негрелю. Но он не мог ее найти. Вероятно, молодой человек оставил ее в своей комнате. Он часто работает ночью у себя. Не принимая никакого решения, занятый одной мыслью об этой бумаге, Энбо торопливо поднялся наверх поискать ее в комнате племянника.
Войдя туда, г-н Энбо удивился: комната была еще, видимо, не убрана. Ипполит или забыл, или поленился. В непроветренной спальне стояла влажная теплота после ночи; воздух казался еще более тяжелым от открытого калорифера; ударило в нос одуряющим запахом каких-то острых духов: должно быть, это от туалетной воды, которой наполнен таз. В комнате был страшный беспорядок — разбросанное платье, мокрые полотенца на спинках кресел, неприбранная постель, простыня, соскользнувшая на ковер. На все это он вначале бросил рассеянный взгляд и направился прямо к заваленному бумагами столу, ища пропавший документ. Он так и не нашел его, хотя пересмотрел каждую бумажку. Куда, черт возьми, мог его засунуть этот ветреник Поль?
Когда г-н Энбо в своих поисках очутился на середине комнаты, окидывая быстрым взглядом каждый стул, он вдруг увидел на открытой постели какую-то блестящую точку, словно искорку. Он машинально подошел и протянул руку. В складках простыни лежал маленький золотой флакон. Он сейчас же узнал флакон с эфиром, принадлежащий г-же Энбо, который был всегда при ней. Но он не понимал, как эта вещь могла очутиться в постели у Поля. И вдруг он страшно побледнел: его жена здесь спала.
— Извините, сударь, — послышался из-за двери голос Ипполита. — Я видел, что вы изволили подняться…
Слуга вошел, смущенный беспорядком в комнате.
— Господи! Ну, что тут поделаешь? Эту комнату вот и, не поспел… Роза ушла и взвалила на меня всю уборку!
Энбо зажал в руке флакон, как будто хотел его раздавить.
— Что вам надо?
— Тут еще человек, сударь… из Кручины, с письмом.
— Хорошо, оставьте меня, пусть подождет.
Тут спала его жена! Заперев дверь на задвижку, он разжал руку и посмотрел на флакон, от которого на ладони остался багровый знак. Он все увидел, все понял. Эта мерзость совершалась здесь, в его доме, уже много месяцев. Он вспомнил свое давнее подозрение: шорох за дверями, шаги босых ног ночью по затихшему дому. Это его жена приходила сюда спать!
Опустившись на стул против постели, от которой он не мог отвести глаз, Энбо долго сидел совершенно подавленный. Его пробудил шум: стучали в дверь, стараясь ее открыть. Он узнал голос слуги.
— Сударь… Ах! Дверь-то заперта…
— Что еще?
— Да там неладно, рабочие все ломают. Внизу вас два человека дожидаются… и телеграммы.
— Оставьте меня в покое! Сейчас!
При мысли, что Ипполит, убирая комнату, мог сам найти флакон, Энбо леденел. Да и без этого разве слуга не знает? Оправляя двадцать раз эту постель, не остывшую от развратных ласк, он, конечно, находил на подушке женские волосы, отвратительные следы на белье. А теперь он умышленно пристает, может быть, подслушивая у дверей, смакуя господское распутство.
Г-н Энбо сидел неподвижно и все смотрел на постель. Перед ним проносились долгие годы страдания, его женитьба на этой женщине и последовавший затем разлад души и тела; любовники, о которых он не подозревал; а одного он терпел целых десять лет, как терпят извращенный вкус больной женщины. Переезд в Монсу, безумная надежда, что она излечится; месяцы затишья, изгнания, тянувшегося точно в полусне; надежда на близкую старость, которая, наконец вернет ему жену. Потом появится Поль, племянник Поль. Она сразу вошла в роль матери, она говорила о своем умершем сердце, навеки схороненном. А он, глупый муж, ничего не видел; он обожал эту женщину, свою жену, которой обладало столько мужчин и которой один лишь он не мог обладать! Он обожал ее постыдной страстью, готов был молить ее на коленях отдать ему объедки после других! А она даже эти объедки отдавала мальчишке.
Раздался далекий звонок. Энбо вздрогнул. Это был звонок, которым его извещали, по его приказу, что пришел почтальон. Он поднялся и громко выругался, как бы облегчая в невольном потоке грубых слов свое несчастное сердце.
— А, да плевать мне на все, плевать на их письма, телеграммы! Ну их к черту!
Энбо охватила бешеная злоба, жажда швырнуть в помойную яму всю эту мерзость, затоптать ее ногами. Эта женщина просто шлюха. Он выбирал самые низкие слова, которые хлестали бы ее, как пощечины. Внезапно вспомнилось, что она, спокойно улыбаясь, устраивает брак Поля и Сесили. Это его окончательно взорвало. Значит, нет ни страсти, ни ревности, ничего, — одна животная чувственность. Она просто развратная кукла, ей нужен мужчина как времяпрепровождение, вроде привычного десерта. Она одна виновата, — Энбо почти оправдывал племянника, — у нее проснулся аппетит, и она вонзила в него зубы, как в незрелый плод, украденный на дороге. Кого она еще возьмет, до кого опустится, когда под рукой не будет практичных, услужливых племянников, которые нашли в их семье стол, постель и женщину?
Робко скребутся в дверь; Ипполит шепчет сквозь замочную скважину.
— Сударь… почта пришла… и господин Дансарт; он говорит, что там резня…
— Иду, черт возьми!..
Что же ему теперь с ними делать? Выгнать их, когда они явятся из Маршьенна, как вонючих скотов, которых он не желает больше терпеть под своим кровом. Схватить бы дубину да крикнуть, чтобы они убирались вон отсюда и поискали другого места для случки. От их вздохов, от их смешанных дыханий стоит в комнате эта влажная духота; запах, который его дурманил, — это запах мускуса от кожи его жены, от ее развратной потребности обливаться сильными духами. Во всем он чувствовал одуряющий запах блуда, прелюбодеяние, — в неубранных кувшинах, в полных тазах, в разбросанном белье, в мебели, во всей этой зараженной пороком комнате. В бессильной ярости бросился он к постели и стал бить кулаками по тем местам, где, ему казалось, отпечатлелись их тела; он сорвал одеяло, смял простыни, мягкие и податливые, словно и они тоже устали от ночных ласк.
Вдруг ему послышалось, что опять идет Ипполит. Ему стало стыдно. Еще задыхаясь, с бьющимся сердцем, он стал вытирать лоб, стараясь успокоиться; а потом подошел к зеркалу, посмотрел на свое лицо и не узнал себя, — так он изменился. Немного опомнившись, Энбо сделал над собой невероятное усилие и сошел вниз.
Внизу его дожидалось пять человек, не считая Дансарта. Все принесли важные новости о походе забастовщиков на шахты. Старший штейгер подробно доложил, как было дело в Миру: там все спасено благодаря доблестному поведению старика Кандье. Энбо слушал, качал головой, но ничего не понимал; мысли его оставались в той комнате, наверху. Наконец он всех отпустил, оказав, что примет меры. Оставшись один за письменным столом, он словно задремал, опустив голову на руки и закрыв глаза. Только что полученные письма лежали на столе. Он решился посмотреть, нет л» ожидаемого известия, ответа администрации. Сначала строчки прыгали перед его глазами. Однако он понял, что эти господа ничего не имеют против небольшой драки. Конечно, обострять положение не рекомендовалось, но директору давали понять, что усилившиеся беспорядки вызовут энергичное подавление и забастовке будет положен конец. С этого момента Энбо перестал колебаться и разослал телеграммы во все стороны — префекту в Лилль, командиру воинской части в Дуэ, в маршьеннскую жандармерию. Это его облегчило: он мог запереться у себя дома, объявив, что у него приступ подагры, в полной уверенности, что слух об этом немедленно распространится. После полудня он скрылся в свой кабинет, никого не принимая, ограничившись чтением писем и телеграмм, — сыпавшихся дождем. Таким образом, он мог следить за забастовщиками — от Мадлены до Кручины, от Кручины до Победы, оттуда — до Гастон-Мари. С другой стороны, к нему поступали сведения о растерянности жандармов и драгун: их просто сбивали с дороги, и они все время направлялись в обратную сторону от тех шахт, которые подверглись нападению. Не все ли равно, — пусть убивают, разрушают… Энбо опять опустил голову на руки, закрыл пальцами глаза и погрузился в свое горе. Кругом царило молчание, опустевшего дома; лишь изредка долетал стук кастрюль: это кухарка готовила обед; работа у нее так и кипела.
В комнате уже сгущались сумерки; было пять часов; вдруг сильный шум заставил вскочить Энбо, все еще сидевшего в оцепенении, положив локти на бумаги. Он подумал, что это вернулись оба изменника. Но шум все увеличивался, и в ту минуту, как Энбо подходил к окну, раздался ужасный крик:
— Хлеба! Хлеба! Хлеба!
Это забастовщики ворвались в Монсу. А жандармы, думая, что они идут на Воре, поскакали туда защищать шахту.
А в двух километрах от первых домов, немного дальше перекрестка, где большое шоссе пересекает Вандамскую дорогу, г-жа Энбо и барышни смотрели на шествие толпы. День в Маршьенне прошел весело: приятный завтрак у директора литейного завода, потом интересное посещение мастерских и соседнего стекольного, заполнившее время после полудня. И когда ясным зимним вечером они уже возвращались, Сесиль вздумала выпить чашку молока на маленькой ферме у дороги. Все вышли из коляски; Негрель легко спрыгнул с лошади; фермерша, смущенная таким блестящим обществом, засуетилась, хотела накрыть стол. Жанна и Люси, желая посмотреть, как доят коров, отправились в стойло даже с чашками в руках, — это вполне подходило к пикнику; обе хохотали, что ноги их тонут в подстилке.
Г-жа Энбо, как всегда матерински-снисходительная, пригубила молоко, но вдруг заволновалась: на улице послышались странные крики.
— Что это?
Коровник стоял на краю дороги, ворота его были так широки, что в них мог въехать воз: хлев служил одновременно и сеновалом. Барышни, вытянув шеи, с изумлением смотрели, как слева вдруг повалил черный поток беспорядочной толпы, с воплем запруживая Вандамскую дорогу.
— Черт побери! — проворчал Негрель, выходя. — Наши крикуны, кажется, не на шутку рассердились.
— Это, наверное, углекопы, — сказала фермерша. — Они тут уже два раза проходили. Что-то неладно; они так хозяйничают…
Она осторожно роняла каждое слово, поглядывая, какое оно производит впечатление. Увидав на лицах испуг от предстоящей встречи, она поспешно прибавила:
— Ишь, оборванцы, голытьба какая!
Негрель, поняв, что возвращаться в Монсу слишком поздно, приказал кучеру закатить коляску во двор фермы и скрыть весь выезд за сараем. Свою лошадь, которую мальчишка держал за повод, он собственноручно привязал под навесом. Вернувшись, он увидел, что его тетка и девицы, крайне растерянные, уже собирались спрятаться в доме фермерши. Но Негрель считал, что в коровнике они в большей безопасности: никому не придет в голову искать их в сене. Ворота, однако, запирались плохо, сквозь щели и подгнившие доски можно было видеть дорогу.
— Мужайтесь! — сказал он. — Дешево мы не отдадим свою жизнь.
Эта шутка лишь усилила страх. Шум возрастал, хотя ничего не было видно; только казалось, что на пустой дороге уже свистел буйный ветер, предвестник урагана.
— Нет, нет, я не хочу на них смотреть, — проговорила Сесиль, уходя на сеновал.
Г-жа Энбо, очень бледная, возмущенная этими людьми, которые портили ей удовольствие, держалась позади, посматривая на всех искоса и пренебрежительно. Люси и Жанна дрожали от страха, но все же глядели в щелку, чтобы ничего не упустить из необычного зрелища.
Раскаты грома приближались, земля словно сотрясалась. Первым показался бежавший вприпрыжку Жанлен; он трубил в свою трубу.
— Где же ваши флаконы? Понесло потом народным! — прошептал Негрель.
Несмотря на свои республиканские убеждения, он любил подтрунивать перед дамами над рабочими. Но его острота пропала даром: несся настоящий ураган жестов и криков. Появились женщины, около тысячи женщин; волосы их были растрепаны от ветра и ходьбы; в прорехах лохмотьев виднелось голое тело — нагота самок, которые устали носить и рожать бедняков, обреченных на голодную жизнь. Некоторые держали на руках своих младенцев; они поднимали их и размахивали ими, как знаменем скорби в мести; более молодые, воинственно выпячивая грудь, грозили палками, а старухи, подобные фуриям, вопили так громко, что казалось, вот-вот лопнут жилы на их тощих шеях. За ними шли мужчины, тысячи две обезумевших людей: подручные, забойщики, ремонтные рабочие; вся эта масса катилась единой глыбой, до такой степени слитой, сжатой, что в этом безликом землистом скопище нельзя было различить ни полинялых штанов, ни рваных курток. Глаза сверкали, виднелись одни зияющие черные рты, поющие «Марсельезу», строфы которой терялись в смутном, вое, под аккомпанемент сабо, ударяющих о мерзлую землю. Поверх голов, между щетинами железных болтов, блеснул топор; острый профиль этого единственного топора, как знамя, рисовался на светлом небе, подобно лезвию гильотины.
— Какие свирепые лица! — лепетала г-жа Энбо.
Негрель процедил сквозь зубы:
— Что за черт! Никого не узнаю! Откуда они взялись, эти бандиты?
Они действительно были неузнаваемы. Гнев, голод, двухмесячное страдание и этот бешеный бег по шахтам исказили мирные лица углекопов, щеки их впали и челюсти обтянулись, как у голодных зверей. Солнце уже садилось, его последние лучи темным пурпуром, как кровью, заливали равнину. И вся дорога словно струилась кровью; бегущие женщины и мужчины казались окровавленными мясниками на бойне.
— Изумительно! — проговорили вполголоса Люси и Жанна: их художественный вкус был поражен красотой этой страшной картины.
Однако они испугались и побежали к г-же Энбо, которая стояла, опершись на корыто. Она цепенела от мысли, что достаточно кому-нибудь из этих людей заглянуть в щель расшатанных ворот, и все пятеро будут убиты. Негрель тоже побледнел: человек он был отнюдь не трусливый, но тут и он почувствовал, что надвигается какой-то ужас, более сильный, чем его воля, — ужас неизвестного. Сесиль, зарывшись в сене, не шевелилась, а другие, несмотря на желание отвернуться, не могли не смотреть.
То был красный призрак революции. В этот кровавый вечер на исходе века он увлекал всех, как неотвратимый рок. Да! Придет время, и предоставленный самому себе своевольный народ будет так же метаться по дорогам и проливать кровь богачей, рубить им головы и сыпать золото из распотрошенных сундуков. Так же будут вопить женщины, и мужчины будут щелкать волчьими челюстями. Такие же лохмотья, такой же грохот сабо, такое же страшное месиво грязных тел и чумного дыхания сметут старый мир в жестокой схватке. Запылают пожары, в городах не останется камня на камне, люди опять вернутся к жизни лесных дикарей: после повальной оргии и кутежа, во время которых бедные в одну ночь опустошат погреба и упьются женами богатых, не останется ничего — ни гроша от былого богатства, никакого следа прежних прав, и так до дня, когда, быть может, родится новая земля. Вот что неслось по дороге, как сила природы, как ветер, хлещущий в лицо.
Заглушая «Марсельезу», раздался страшный крик:
— Хлеба! Хлеба! Хлеба!
Люси и Жанна, почти в обмороке, прижались к г-же Энбо. Негрель стал перед ними, как бы желая защитить их своим телом. Может быть, в подобный же вечер рухнул античный мир? То, что они увидали, совершенно ошеломило их. Толпа уже почти вся прошла мимо, в хвосте еще тянулись отставшие, как вдруг показалась Мукетта. Она шла медленно, высматривая буржуа у садовых калиток и окон домов: завидя их и не имея возможности плюнуть им в лицо, она показывала им то, что выражало у нее верх презрения. И сейчас Мукетта, очевидно, кого-то заприметила; задрав юбки, она показала свой огромный голый зад, освещенный последними лучами солнца. Даже бесстыдства не было в этом, — он был страшен и не вызывал смеха.
Все исчезло, поток катился к Монсу по дороге, по тропинкам, между низеньких ярко раскрашенных домов. Коляску выкатили со двора, но кучер не ручался, что довезет дам благополучно, если забастовщики запрудят всю дорогу. К несчастью, другого пути не было.
— Надо все-таки ехать, нас ждет обед, — проговорила г-жа Энбо вне себя от страха. — Не могли эти гнусные рабочие выбрать другой день, а не тот, когда у меня гости! Вот и делай людям добро!
Люси и Жанна старались вытащить из сена Сесиль; она отбивалась, боясь, что эти дикари еще не прошли, и повторяла, что не желает ничего видеть. Наконец все разместились в коляске. Негрель сел на лошадь, и ему пришла мысль, что можно ехать проулками через Рекийяр.
— Поезжайте шагом, — сказал он кучеру, — дорога там отвратительная. Если толпа помешает, вы остановитесь за старой шахтой, а мы пойдем пешком и как-нибудь проберемся через садовую калитку. Коляску и лошадей мы сможем оставить где-нибудь на постоялом дворе.
Они выехали. Вдали толпа двигалась по направлению к Монсу. С той минуты, как жители два раза видели жандармов и драгун, они были в панике: передавали ужасные вести, говорили о рукописных прокламациях, в которых грозили вспороть буржуа брюхо. Никто их не читал, но это никому не мешало дословно приводить оттуда фразы. Нотариус был в невероятном страхе: он получил анонимное письмо с предупреждением, что у него в погребе заложен бочонок с порохом, который будет взорван, если он не выскажется в пользу народа.
Из-за этого-то письма Грегуары и опаздывали к обеду. Они его обсуждали, думали, не проделка ли это какого-нибудь шутника; но тут появилась толпа и окончательно навела панику на весь дом. Грегуары все еще улыбались. Приподняв уголок занавески, они смотрели, не веря, что им грозит серьезная опасность, убежденные, что все кончится по-хорошему. Пробило пять часов: времени еще довольно, они успеют. Улица очистится. Они перейдут через дорогу прямо на обед к Энбо, где их ждет Сесиль. Она, наверное, уже вернулась. Но в Монсу, по-видимому, никто не разделял их беспечности: люди метались, как потерянные; окна и двери запирались с невероятной быстротой. По ту сторону дороги Грегуары увидели Мегра, который забаррикадировал свою лавку большими железными болтами: он был бледен как полотно и так дрожал, что его болезненная жена принуждена была сама завинчивать гайки.
Перед домом директора толпа остановилась. Раздался крик:
— Хлеба! Хлеба! Хлеба!
Господин Энбо стоял у окна, когда вошел Ипполит, чтобы закрыть ставни, боясь, как бы не разбили камнями стекла. В нижнем этаже он уже это сделал. Слуга поднялся наверх: слышно было, как стукнули шпингалеты, как одна за другой спускались деревянные жалюзи. К несчастью, невозможно было закрыть огромное кухонное окно в подвальном этаже — это вызывавшее беспокойство окно, через которое можно было видеть кастрюли и вертела, блестевшие на огне.
Машинально, желая посмотреть на улицу, г-н Энбо поднялся на третий этаж, в комбату Поля: оттуда хорошо можно было видеть дорогу далеко влево, до самых, складов Компании. Стоя за ставней, он смотрел сверху на толпу. Опять его взволновал вид этой комнаты: прибранный туалетный стол, холодная кровать с чистыми, аккуратно натянутыми простынями. Его недавнее бешенство, страстная борьба с самим собой привели теперь к бесконечной усталости. Он успокоился и, как эта комната, уже остывшая, убранная после утреннего беспорядка и принявшая обычный опрятный вид, обрел привычную осанку. К чему поднимать скандал? Разве что-нибудь изменилось? Просто у его жены стало одним любовником больше; то, что она избрала его в собственной семье, мало отягчало самый факт. Может быть, это даже лучше, — она будет больше соблюдать внешние приличия. Ему стало жалко себя при воспоминании о своей безумной ревности. Как глупо было бить кулаками по этой постели! Терпел же он другого — вытерпит и этого. Будет немного больше презрения, вот и все. Во рту он ощущал странную горечь. Ясна была ненужность всего — вековечное страдание жизни, стыд за себя, за то, что он обожал и желал эту женщину, несмотря на всю грязь, в какой он ее; оставлял.
Под окнами с удвоенной силой разразился вопль:
— Хлеба! Хлеба! Хлеба!
— Дурачье! — процедил сквозь зубы Энбо.
Он слушал, как его ругали за огромное жалованье, называли толстобрюхим бездельником, грязной свиньей, которая обжирается лакомыми яствами, когда рабочие дохнут с голода. Женщины увидали кухню. Поднялась буря проклятий при виде жарившегося фазана, жирный запах соусов раздражал пустые желудки. Подлые буржуа! Залить бы им нутро шампанским, забить бы его трюфелями, чтобы кишки лопнули!
— Хлеба! Хлеба! Хлеба!
— Дурачье! — повторил Энбо. — А я разве счастлив?
В нем вспыхнула злоба против этих людей, которые ничего не понимали. С какой радостью променял бы он свой большой оклад на их толстую кожу, на их легкую, беспечальную любовь. Почему бы ему не посадить их за свой стол, не заткнуть им глотки фазаном, а самому пойти обниматься за забором с девками и мять их, смеясь над теми, кто щупал их раньше? Он отдал бы все — свое воспитание, благополучие, роскошь, директорскую власть, — чтобы стать хоть на один день последним из этих озорников, которые свободно распоряжаются собой, своей плотью, грубо бьют по щекам жен и пользуются соседками. Он тоже хотел бы околевать с голода, чувствовать до головокружения судороги в пустом желудке, — только бы убить свою неутолимую печаль. Да! Жить по-скотски, ничего не иметь, слоняться во ржи с самой грязной, самой уродливой откатчицей и радоваться этому!
— Хлеба! Хлеба! Хлеба!
Энбо сердился и бешено крикнул среди этого шума:
— Хлеба! Да разве в этом все, болваны?
Вот он всегда ел, но разве он меньше мучился? Его несчастное супружество, исковерканная жизнь — все вдруг поднялось и подступило к горлу, как предсмертная икота. Еще не все прекрасно, когда есть хлеб. И какой это идиот полагает, счастье людей в распределении богатства? Пустые мечтатели-революционеры могут разрушить общество и построить новое, но они не прибавят ни одной радости человечеству и не уменьшат его горя, отрезая для каждого по ломтю. Они скорее увеличат несчастье мира, если массы от мирного удовлетворения своих инстинктов поднимутся до ненасытных терзаний страстей: тогда не только люди, но и псы завоют от отчаяния. Нет! Единственное благо-это небытие, а уж если существуешь, — будь деревом, будь камнем, даже еще меньше, — песчинкой, которая не может истекать кровью под ногой прохожего.
От нестерпимого страдания глаза Энбо набухли, и жгучие слезы потекли по его щекам. Дорога тонула в сумраке. В фасад дома полетели камни. У него уже не было злобы против этих голодных людей. Терзаемый жгучей сердечной раной, он бормотал сквозь слезы:
— Глупцы! Глупцы!
Но крик желудка покрыл все, как сокрушительный, сметающий вихрь. Несся рев:
— Хлеба! Хлеба! Хлеба!
VI
Пощечина Катрины отрезвила Этьена. Он снова пошел во главе забастовщиков; и в то время как хриплым голосом он звал их в Монсу, другой, внутренний голос, голос разума, с удивлением вопрошал его — к чему все это? Он совсем не хотел такой развязки; как же случилось, что, отправившись в Жан-Барт с намерением действовать хладнокровно и не допускать беспорядков, он, после целого ряда насилий, заканчивал день походом на директорский дом.
Ведь он сам крикнул: «Стой!» Но первоначально он хотел лишь защитить от полного разгрома склады Компании; теперь же, когда камни полетели в окна особняка, он тщетно пытался найти законную жертву, на которую можно было бы бросить толпу во избежание еще больших несчастий. Этьен стоял посреди дороги, беспомощно озираясь, как вдруг его окликнул какой-то человек, стоявший на пороге кабачка «Очаг», хозяйка которого поспешно закрыла ставни, оставив открытой только дверь.
— Да, это я… Послушай…
То был Раснер. Человек тридцать мужчин и женщин, почти все из поселка Двухсот Сорока — те, что не вышли из дому утром, а теперь явились из любопытства, — бросились в этот кабачок, увидев приближающихся забастовщиков. За столиком сидел Захария со своей женой Филоменой, а подальше, спиной к двери, пряча лица, — Пьеррон и Пьерронша. Впрочем, никто не пил, все просто-напросто укрылись в этом кабачке.
Этьен узнал Раснера и отошел.
— Тебе мешает мое присутствие? — сказал кабатчик. — Я предупреждал тебя, вот вы и попали в беду. Что ж, требуйте хлеба, свинец вы получите, а не хлеб.
Тогда Этьен повернулся к нему и ответил:
— Трусы, которые стоят сложа руки и хладнокровно смотрят, как мы жертвуем жизнью, — вот они действительно мне мешают.
— Ты, значит, решил грабить в открытую?
— Я решил остаться с товарищами до конца, пусть даже придется околевать вместе с ними.
В отчаянии Этьен смешался с толпой, готовый принять смерть. На дороге трое детей швыряли в окна камни; он дал им здорового пинка, крича своим товарищам, что от битья стекол, им легче не станет.
Бебер и Лидия, догнав Жанлена, учились у него действовать пращой. Каждый бросал камень, состязаясь в умении нанести наибольший ущерб. Лидия по неловкости попала в голову какой-то женщине в толпе, и мальчики хохотали над девочкой до упаду. Позади них сидели на скамье Бессмертный и Мук и смотрели на происходившее. Бессмертный еле передвигал распухшими ногами, лицо у него было землистого цвета, как всегда в те дни, когда от него нельзя было добиться ни слова; бог весть какое любопытство побуждало его с таким трудом дотащиться сюда.
Никто больше не слушал Этьена. Несмотря на его увещания, камни продолжали сыпаться градом, а он был удивлен и растерян действиями этих людей, которых сам же натравил, людей, обычно таких тяжелых на подъем, а теперь разъяренных и неукротимых в гневе. Старая фламандская кровь, густая и спокойная, раскалялась месяцами и ныне давала волю разнузданным страстям, не прислушиваясь к голосу рассудка, пьянея от собственной жестокости. На родине Этьена, на юге, толпа воспламенялась быстрее, но действовала осмотрительнее. Ему пришлось подраться с Леваком, чтобы отнять у него топор, а к супругам Маэ он даже не знал, как подступиться, — они швыряли камни обеими руками. Больше всего пугали его женщины — жена Левака, Мукетта и другие: их обуяла смертельная злоба; оскалив зубы, готовые вцепиться ногтями в каждого, кто попадется, они лаялись, как собаки, подстрекаемые Прожженной, тощая фигура которой возвышалась над ними.
Внезапно все смолкло, толпу захватила врасплох неожиданность, внесшая минутное успокоение, которого не мог добиться Этьен никакими увещаниями. Оказалось, что супруги Грегуар, распрощавшись наконец с нотариусом, пошли напротив, к директору; они были так мирно настроены, так верили, что их славные шахтеры, чья покорность целое столетие кормила их семью, только пошутили, что изумленная толпа забастовщиков и в самом деле перестала бросать в окна камни из опасения попасть в старого господина и старую даму, словно свалившихся с неба. Их пропустили в сад, они спокойно поднялись на крыльцо и позвонили; им не сразу открыли забаррикадированную дверь. Как раз вернулась горничная Роза, с улыбкой глядя на озлобленных шахтеров, которых она всех хорошо знала, так как сама была родом из Монсу. Забарабанив в дверь кулаками, Роза заставила Ипполита приоткрыть ее, и было как раз вовремя: не успели Грегуары войти, как снова в окна полетел град камней. Опомнившись от удивления, толпа кричала еще громче:
— Смерть буржуям! Да здравствует социальная Республика!
Роза продолжала смеяться и в передней, словно вся эта история развлекала ее.
— Они не злые, я их знаю! — повторяла она, обращаясь к напуганному слуге.
Г-н Грегуар аккуратно повесил шляпу и, помогая г-же Грегуар снять тяжелое драповое пальто, сказал:
— Конечно, они, в сущности, люди незлобивые, покричат и пойдут ужинать с еще большим аппетитом.
В это время г-н Энбо спускался со второго этажа. Он все видел и встретил гостей с обычной холодностью и учтивостью. Только побледневшее лицо его свидетельствовало о пережитом волнении. Он подавил в себе все личное — остался лишь исправный администратор, готовый выполнить свой долг.
— Знаете, дамы еще не вернулись домой, — сказал он.
Тогда Грегуары впервые разволновались, их охватило беспокойство. Сесиль не вернулась! Как же она попадет в дом, если шутки этих шахтеров не прекратятся?
— Я хотел было принять меры к охране дома, — добавил г-н Энбо, — но я здесь, увы, один и даже не знаю, куда послать слугу, чтобы попросить направить мне человека четыре солдат и капрала, — они бы живо разогнали этот сброд.
Присутствовавшая при этом Роза снова робко пробормотала:
— Ах, сударь, они ведь не злые.
Директор покачал головой, а шум на улице тем временем становился громче и камни с глухим стуком ударялись о штукатурку.
— Я на них не сержусь, я даже прощаю им; ведь одни дураки думают, что мы желаем им зла. Но я отвечаю за спокойствие… Ведь подумать только, что дороги, как утверждают, охраняются жандармерией, а я с самого утра ни одного жандарма не мог заполучить!
Он прервал свои слова и, пропуская вперед г-жу Грегуар, продолжал:
— Прошу вас, сударыня, пройдите в гостиную, не оставайтесь здесь.
Но тут их задержала на несколько минут в передней кухарка, поднявшаяся из подвального этажа. В отчаянии она заявила, что снимает с себя всякую ответственность за обед, так как кондитер из Маршьенна до сих пор не доставил слоеных пирожков, заказанных на четыре часа, — по-видимому, он сбился с пути, испугавшись этих бандитов, а может быть его по дороге ограбили. Она уже воочию видела, как где-то за кустиком толпа расхищает пирожки и три тысячи несчастных, требовавших хлеба, набивают себе ими брюхо. Так или иначе она предупредила хозяина — уж лучше бросить обед в огонь, чем испортить его из-за революции.
— Нужно потерпеть немного, — сказал г-я Энбо, — не все еще потеряно, кондитер, может быть, явится.
Открывая дверь в гостиную и обернувшись к г-же Грегуар, он с удивлением увидел, сидевшего на скамейке в передней человека, которого в темноте сначала не заметил.
— Как, это вы, Мегра? Что случилось?
Мегра встал; из мрака выступило его жирное, бледное, искаженное ужасом лицо. Толстяк утратил свой обычный безмятежный вид и смиренно объяснил, что пробрался к господину директору, чтобы просить помощи и покровительства, в случае если разбойники нападут на его лавку.
— Вы ведь видите, что я сам нахожусь под угрозой, и у меня никого нет, — ответил г-н Энбо. — Вы бы лучше остались, дома и стерегли свой товар.
— Да я закрыл лавку на железные засовы и оставил дома жену.
Директор, не скрывая презрения, нетерпеливо отмахнулся; хороша стража — тщедушная женщина, захиревшая от побоев!
— Короче говоря, я ничем не могу вам помочь. Обороняйтесь сами. И советую вам тотчас же идти домой, а то они снова требуют хлеба… Слышите?..
В самом деле, шум возобновился, и Мегра показалось, что среди криков произносили его имя. Возвращаться домой не было никакой возможности, его растерзали бы… С другой стороны, мысль о разорении сводила его с ума. Он прильнул лицом к застекленной двери, весь вспотев и дрожа, ожидая беды; а Грегуары тем временем решились наконец выйти в гостиную.
Энбо с притворным спокойствием играл роль гостеприимного хозяина. Однако он напрасно приглашал гостей садиться: запертая и забаррикадированная комната, освещенная двумя лампами, несмотря на то, что на дворе был еще день, нагоняла ужас, особенно при каждом новом вопле, доносившемся с улицы. В душную от обилия мягкой мебели комнату гнев толпы докатывался еще более тревожной и страшной угрозой. Кое-как завязавшийся разговор все время возвращался к этому непостижимому возмущению рабочих. Энбо с удивлением отмечал, что сам ничего подобного не предвидел, а его осведомители оказались никуда не годными — он возмущался главным образом Раснером, приписывая ему отвратительное влияние на шахтеров. Все же жандармы, несомненно, явятся — нельзя ведь в самом деле бросить его на произвол судьбы. А Грегуары думали только о своей дочери: бедная крошка, она такая пугливая! Быть может, увидя опасность, кучер повернул к Маршьенну?.. С четверть часа длилось ожидание — все нервничали от шума на улице, от треска камней, время от времени барабанивших в закрытые ставни. Положение становилось невыносимым, г-н Энбо думал было выйти на улицу, навстречу коляске, и самому разогнать крикунов, как вдруг появился Ипполит. — Барин, барин! Барыня здесь, барыню убивают! — закричал он.
Коляска не могла проехать по переулку Рекийяр сквозь угрожавшую ей толпу, и Негрель решил пройти пешком ту сотню метров, которые отделяли Компанию от дома директора, а затем постучаться в садовую калитку, около служб: садовник или кто-нибудь другой услышит и впустит их. Сперва все шло превосходно, г-жа Энбо и барышни уже стучали в калитку, но тут женщины, которым кто-то шепнул про господ, ринулись в переулок. Это испортило все дело; калитку не открывали, Негрель тщетно пытался высадить ее плечом. Женщины хлынули к крыльцу; инженер боялся, что его спутниц отнесет потоком, и сделал отчаянную попытку протолкнуть г-жу Энбо и девушек, чтобы пробраться на крыльцо сквозь гущу наступавших со всех сторон забастовщиков. Но эта уловка вызвала еще большую сумятицу: их не пускали, люди с криками гнались за ними, даже не понимая, в чем дело, удивляясь, откуда появились эти разодетые дамы.
В этот момент все так смешалось, что в общей растерянности произошло нечто совершенно необъяснимое. Люси и Жанна, добравшись до крыльца, юркнули в приоткрытую горничной дверь, г-же Энбо удалось проскользнуть в дом за ними, а следом вошел Негрель и задвинул засов в полной уверенности, что Сесиль вошла первой. Но ее не оказалось — в страхе она побежала в противоположную сторону от дома и сама кинулась навстречу опасности.
Раздался крик:
— Да здравствует социальная Республика! Смерть буржуям! Смерть!..
Одни издали приняли Сеоиль за г-жу Энбо — вуалетка скрывала ее лицо. Другие считали, что это приятельница г-жи Энбо, молоденькая жена соседнего фабриканта, которого рабочие ненавидели. А впрочем, это было неважно — забастовщиков выводили из себя шелковое платье, меховое манто, даже белое перо на шляпе. От нее пахло духами, у нее были часы, белая от безделья кожа, она не прикасалась к углю.
— Погоди! — кричала Прожженная. — Мы тебе покажем кружева!
— Эти сволочи все крадут у нас, — подхватила жена Левака. — Они напяливают на себя меха, а мы подыхаем от холода… А ну-ка, разденем ее догола, пусть научится жить!
К Сесиль бросилась Мукетта.
— Да, да, надо ее отхлестать!
И женщины, соперничая друг с другом в диких выходках, теснились вокруг Сесиль, показывая ей свои лохмотья, и каждой хотелось хоть чем-нибудь донять эту дочь богачей. Она, конечно, из того же теста, что и они; и не одна из этих разодетых барынь вся прогнила, хоть и напяливает на себя всякие финтифлюшки. Хватит, довольно несправедливостей, пора заставить и этих шлюх, которые тратят по пятидесяти су на стирку своих юбок, одеваться, как работницы!
Сесиль, очутившись в кругу разъяренных, женщин, вся дрожала, ноги у нее подкашивались, и она двадцать раз повторяла заплетающимся языком одну и ту же фразу:
— Прошу вас, сударыни, не причиняйте мне зла.
Вдруг она хрипло закричала: она почувствовала на своей шее чьи-то холодные пальцы. Ее схватил дед Бессмертный, к которому девушку отнесло потоком. Старик, казалось, опьянел от голода; долгая нищета притупила его разум, неизвестно откуда взявшееся озлобление вывело из состояния вечной покорности. Человек, спасший на своем веку от смерти немало товарищей, задыхаясь от рудничного газа, рискуя собственной жизнью при обвалах, не мог устоять перед искушением задушить эту девушку; он и сам не в состоянии был бы объяснить, почему его так притягивала к себе ее белая шея. Старый калека не произнес в тот день ни слова и, сжимая пальцами горло Сесиль, казалось, поглощен был воспоминаниями. — Нет, нет! — вопили женщины. — Надо оголить ей зад! Оголить зад!
Как только в доме увидели, что происходит на улице, Негрель и г-н Энбо храбро отворили дверь и бросились выручать Сесиль. Но толпа напирала на садовую решетку, и выйти не было возможности. Завязалась борьба, на крыльцо вышли напуганные Грегуары.
— Оставь ее, дед! Это барышня из Пиолены! — крикнула жена Маэ Бессмертному, узнав Сесиль: одна из женщин разорвала ей вуалетку.
Этьен, взволнованный до глубины души этим нападением на молоденькую девушку, пытался отвлечь от нее толпу. Вдруг его осенило; он взмахнул топором, вырванным из рук Левака, и крикнул:
— К Мегра, черт возьми!.. Там есть хлеб! Разнесем лавчонку Мегра!
И с размаху ударил топором в дверь лавки. За ним бросились товарищи — Левак и другие. Но женщины продолжали яростно нападать на Сесиль; из рук старика Бессмертного она попала в лапы Прожженной. Лидия и Бебер под предводительством Жанлена на четвереньках подползли под юбки Сесиль. Ее дергали со всех сторон, платье на ней уже трещало, но тут появился всадник, он врезался в толпу и стал стегать хлыстом тех, кто не успел вовремя отскочить.
— А, канальи, вы смеете бить наших дочерей!
Это был Денелен, приехавший к обеду. Он быстро соскочил на землю, обнял Сесиль за талию, а другой рукой взял под уздцы лошадь, действуя ею как живым клином с такой необычайной силой и ловкостью, что толпа раздалась в стороны. У решетки борьба продолжалась; однако он прошел к крыльцу, изрядно помяв кого-то по дороге. Эта непредвиденная помощь спасла Негреля и Энбо от большой опасности — их осыпали ругательствами и ударами. В то время как Негрель входил в дом, неся на руках потерявшую сознание Сесиль, в Денелена, прикрывавшего своей рослой фигурой директора, угодил камень, чуть не раздробивший ему плечо.
— Так, — крикнул он, — машины вы у меня поломали, а теперь хотите переломать мне кости!
Он быстро вошел и закрыл дверь. Град камней посыпался на деревянную створку.
— Вот бешеные-то! — продолжал он. — Еще секунда, и они проломили бы мне череп, как тыкву… С ними и разговаривать нечего. Они ничего не сознают, остается только их бить.
Сесиль понемногу пришла в себя, а родители, глядя на нее, заливались слезами. У нее ничего не болело, не было даже ни одной царапины, только вуалетку ее порвали. Но Грегуары совсем растерялись, внезапно увидев свою обезумевшую от страха кухарку Мелани, которая прибежала рассказать господам, как забастовщики громили Пиолену. Мелани тоже незаметно проскользнула во время драки в полуотворенную дверь; в ее нескончаемом рассказе единственный камень Жанлена, разбивший в окне стекло, превратился в форменную канонаду, разрушившую стены. Тут все понятия Грегуара оказались ниспроверженными: громили его дом, — значит, шахтеры и вправду могли восстать против него за то, что он честно жил их трудом?
Горничная принесла полотенце и одеколон.
— Странно, однако, они ведь не злые, — повторила она.
Г-жа Энбо сидела бледная как полотно и не могла прийти в себя от пережитого волнения; она только нашла силы улыбнуться Негрелю, когда все поздравляли его. Больше всех благодарили молодого инженера родители Сесиль, — теперь брак был окончательно решен. Г-н Энбо молча переводил взгляд с жены на ее любовника, которого он клялся утром убить, а с него на девушку; скоро она избавит его от соперника. Он не спешил; единственно, чего он боялся, — это, что жена его падет еще ниже, взяв себе в любовники лакея.
— А вам, дорогие мои девочки, ничего не повредили? — спросил Денелен дочек.
Люси и Жанна порядком струхнули, но были рады, что увидели все это. Теперь они смеялись.
— Черт возьми! — продолжал их отец. — Нечего сказать, денек!.. Если вам нужно приданое, придется заработать его самим; и приготовьтесь к тому, что вам еще необходимо будет содержать старика-отца.
Денелен шутил, но голос его дрожал, а глаза наполнились слезами, когда дочери бросились в его объятия…
Как только г-н Энбо услышал признание Денелена в том, что он разорен, лицо его просветлело. Вандам в самом деле перейдет к Монсу, и его надежда на внезапный поворот судьбы осуществится; он снова войдет в милость к членам Правления.
Каждый раз, как на него сваливалась беда, он прибегал к строгому выполнению приказов, вводил железную дисциплину и первый подчинялся ей, — это вознаграждало его за отсутствие счастья в личной жизни.
Понемногу все успокоились, в душной гостиной, освещенной мягким светом двух ламп, водворилась мирная тишина. Что же делалось в это время на улице? Крикуны утихли и перестали швырять камни, слышался только приглушенный стук, словно вдали, в лесу, рубили деревья. Энбо и гостям хотелось узнать, что происходит; все вернулись в переднюю и стали смотреть в застекленную дверь. Даже дамы и девицы глядели сквозь ставни в первом этаже.
— Видите этого негодяя, Раснера, — вон он стоит напротив, в дверях своего кабака? — спросил Энбо у Денелена. — Я чувствую, что он ко всему причастен.
Однако не Раснер, а Этьен рубил топором дверь лавки Мегра. Он все время призывал товарищей: разве товар в лавке не принадлежит углекопам? Разве они не имеют права отнять свое добро у этого вора, который так долго их эксплуатировал и морил голодом по одному слову Компании? Понемногу все оставили директорский дом в покое и бросились грабить соседнюю лавку. Снова раздался крик: «Хлеба! Хлеба! Хлеба!» Немало найдется его за этой дверью! Жестокий голод руководил ими, им было больше невтерпеж ждать, как будто смерть уже подстерегала их на дороге. Они с такой силой набрасывались на дверь, что Этьен боялся поранить кого-нибудь топором.
Между тем Мегра, покинув переднюю директорского особняка, укрылся сначала на кухне; но там ничего не было слышно. Ему все время представлялось, что покушаются на его лавку; тогда он снова поднялся наверх и спрятался во дворе, за водокачкой. Тут он уже ясно услышал проклятия, сопровождавшие грабеж; среди них произносилось его имя. Значит, это не кошмар: хоть он ничего не видел, но зато слышал, что громят его лавку, и у него звенело в ушах. Каждый удар топора словно поражал его в самое сердце. По-видимому, отскочил крюк, еще пять минут — и лавка будет в руках забастовщиков. В его мозгу яркими красками рисовались страшные картины — вот разбойники врываются, взламывают ящики, вспарывают мешки, все съедают, все выпивают, разносят весь дом… Все разграблено, не осталось даже палки, чтобы ходить по деревням просить милостыню. Нет, он не позволит им разорить себя, уж лучше пожертвовать собственной шкурой. С тех пор как Мегра спрятался здесь, он все время видел у одного из окон заднего фасада своего дома неясно вырисовывающийся за стеклом тщедушный силуэт жены — она была бледна и молча, с видом побитой собаки, слушала, как в дверь сыплются удары.
Внизу у его дома был сарай, расположенный так, что на него можно было влезть из сада директорского дома, вскарабкавшись по трельяжу смежной стены; оттуда легко было пробраться по крыше к окну. Мегра мучила мысль, что можно проникнуть таким путем к себе домой, — он не мог себе простить, что ушел оттуда. Быть может, он сумеет забаррикадировать дверь мебелью; он придумывал и другие героические средства обороны — можно вылить сверху на забастовщиков кипящее масло, горящий керосин. Но в нем происходила жестокая борьба — он любил свое добро и в то же время умирал от страха. Услышав особенно громкий удар топора, Мегра вдруг решился. Скупость одолела его, лучше навалиться вместе с женой на мешки, чем лишиться хоть одного каравая хлеба.
В ту же минуту раздалось улюлюканье:
— Смотрите, смотрите, кот на крыше!.. Бей кота!
Толпа заметила Мегра на крыше сарая. Несмотря на полноту, лавочник сгоряча с необычайной ловкостью вскарабкался на стену, не обращая внимания на ломавшиеся доски, и теперь, лежа плашмя на крыше, пытался пробраться к окну. Но крыша была крутая, ему мешал живот, ногти обламывались. Все же он дотянулся бы доверху, но его стала пробирать дрожь от страха, что его побьют камнями, — невидимая толпа продолжала кричать внизу:
— Бей кота! Бей кота… надо его прикончить!
Внезапно пальцы его ослабели, он скатился, как шар, зацепившись за водосточную трубу, и упал на дорогу у смежной стены так неудачно, что раскроил себе череп о тумбу. Брызнул мозг. Мегра был мертв. Наверху его жена, побледнев, прильнула лицом к стеклу и все смотрела.
Сперва все были ошеломлены. Этьен остановился, топор выскользнул у него из рук. Маэ, Левак и остальные, забыв про лавку, обернулись к стене, по которой текла тонкая красная струйка. Крики прекратились, в наступающих сумерках водворилась тишина.
Но тут же возобновилось улюлюканье. Женщины бросились вперед, опьяненные видом крови.
— Значит, есть бог на небе! А, боров, вот и покончено с тобой!
Они окружили еще теплый труп, со смехом глумились над ним, обзывая грязным рылом размозженную голову покойника; несчастные, лишенные хлеба насущного люди изрыгали в лицо мертвеца свою застарелую злобу.
— Я должна тебе шестьдесят франков, на, получай, вор! — в бешенстве крикнула Маэ. — Теперь ты больше не откажешь мне в кредите… Погоди-ка! Погоди! Надо тебя еще откормить! Она обеими руками стала рыть землю и неистово запихивала ему в рот целые пригоршни.
— На, жри, жри!.. Ел нас поедом, а теперь жри сам!
Брань повисла в воздухе, а покойник, лежавший неподвижно на спине, уставился огромными глазами в небо, с которого спускалась ночь. Земля, которую Маэ втиснула ему в рот, была тем хлебом, в каком он ей отказал. И отныне он будет питаться только этим хлебом. Не принесло ему счастья, что он морил голодом бедняков.
Но женщинам нужно было мстить еще и еще. Они кружили вокруг трупа, подобно волчицам. Каждая стремилась надругаться над ним, облегчить душу какой-нибудь дикой выходкой.
Раздался пронзительный голос Прожженной:
— Надо его выхолостить, как кота!
— Да, да! Как кота!.. Как кота!.. Слишком много гадостей творила эта сволочь!
Мукетта уже стаскивала с него штаны, жена Левака приподнимала ноги. А Прожженная своими сухими старушечьими руками ухватила мертвую плоть и, напрягая тощую спину, вырвала ее с усилием, от которого хрустнули кости. Отвисшая кожа не давалась сразу, старуха принималась за дело дважды и наконец подняла окровавленный волосатый кусок мяса, потрясая им г торжествующим смехом:
— Вот он, вот он!
Резкие голоса изрыгали проклятия, увидя отвратительный трофей.
— А, негодяй, не будешь больше брюхатить наших дочерей!
— Да, кончено, не будешь больше над нами издеваться и задирать бабам юбки в уплату за кусок хлеба.
— Слушай-ка, я должна тебе шесть франков, не хочешь ли получить задаток? Я согласна, если ты еще можешь!
Эта шутка вызвала свирепый хохот. Они показывали друг другу кровавый лоскут кожи, словно это был злобный зверь, от которого им приходилось так терпеть и которого они, наконец раздавили; и вот он неподвижен, он в их власти. Они плевали на него, они скалили зубы, повторяя с озлобленным презрением:
— Он ничего больше не может! Ничего!.. Он больше не мужчина, он никуда не годен… Пусть гниет в земле, куда его запрячут!
Прожженная насадила все на кончик палки и понесла, словно стяг; она мчалась по дороге, а за ней вразброд бежали вопя женщины. Кровь капала с висевшей жалкой плоти, похожей на завалявшийся в мясной лавке кусок мяса. Г-жа Мегра все еще сидела неподвижно у окна наверху; стекла, горевшие в последних лучах солнца, искажали ее бледное лицо, — казалось, что она смеется. Забитая женщина, которой муж постоянно изменял, с утра до вечера склоненная над счетной книгой, быть может, в самом деле смеялась, когда мимо окна промчалась орава женщин, неся на кончике палки раздавленного похотливого зверя. Ледяной ужас сковал всех, кто видел, как совершилось страшное дело. Ни Маэ, ни Этьен, ни другие мужчины не успели вмешаться — словно их пригвоздил к месту бешеный порыв разъяренных женщин. Из двери кофейной «Очаг» высунулись головы бледного от возмущения Раснера, изумленного Захарии и Филомены. Старики Бессмертный и Мук угрюмо качали головой. Только Жанлен хихикал, подталкивая локтем Бебера и заставляя Лидию поднять голову. А женщины уже повернули назад и бежали теперь под окнами директорского дома. Дамы и барышни заглядывали в щели ставен; они не могли видеть всей этой сцены, происходившей за углом дома, да к тому же становилось темно.
— Что это у них на палке? — спросила расхрабрившаяся Сесиль.
Люси и Жанна объявили, что это, по-видимому, шкурка кролика.
— Нет, нет, — прошептала г-жа Энбо, — они, видно, разграбили колбасное отделение, это похоже на кусок свинины.
И в ту же минуту она, вздрогнув, замолчала. Г-жа Грегуар толкнула ее коленом. Обе так и остались с открытыми от изумления ртами. Девицы, сильно побледнев, не задавали больше вопросов, провожая удивленными глазами кровавое видение, тонувшее во мраке.
Этьен снова взмахнул топором. Но всем стало не по себе. Труп загораживал дорогу и словно охранял лавку. Многие отступили. Все как будто пресытились и успокоились. Маэ был мрачен; вдруг чей-то голос прошептал ему на ухо — беги. Он обернулся и узнал Катрину в неизменной старой мужской куртке; она задыхалась и была вся черная. Он оттолкнул дочь, не хотел ее слушать, пригрозил отколотить. Тогда она, безнадежно махнув рукой, с минуту колебалась и все же подбежала к Этьену.
— Беги, беги, жандармы!
Он тоже, выругав, прогнал ее; при воспоминании о пощечинах вся кровь прилила к его щекам. Но Катрина не отступала, она заставила Этьена бросить топор и с непреодолимой силой потащила молодого человека обеими руками.
— Говорят тебе, что жандармы, уже здесь!.. Слушай, если хочешь знать, за ними сходил и привел их сюда Шаваль. Мне стало противно, и я пришла… Беги, я не хочу, чтобы тебя арестовали.
И Катрина увела его как раз в тот момент, когда мостовая задрожала от тяжелого конского топота. Раздался крик: «Жандармы! Жандармы!» Людей смело словно шквалом — дорога была совершенно очищена в несколько минут. Только труп Мегра выделялся на ней темным пятном. У кофейной «Очаг» остался один Раснер; он почувствовал огромное облегчение и радовался легкой победе оружия; а в опустевшем Монсу, где не светилось ни одного окна, за тихими запертыми ставнями обыватели дрожали от страха, обливаясь потом и боясь высунуть нос. Равнина тонула в густом мраке; только высокие домны да коксовые печи словно пожаром озаряли трагическое небо. Тяжелый галоп жандармов приближался, они въехали в поселок, сгрудившись темной, едва различимой массой. А за ними, под их охраной, прибыла наконец двуколка маршьеннского кондитера, из которой выскочил поваренок и принялся преспокойно распаковывать слоеные пирожки.
* * *